От редакции |
Оглавление
| Письма:
01
02
03
04
05
06
07
08
09
10
11
12
13
14
15
16
17
17a
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
|
Фотоматериалы
18
СПб. 19 февраля 1922
Вот я и дождался, наконец, свободного дня, чтобы написать
Вам, дорогой Борис Александрович. Сперва Вам, а если успею, напишу и Василию
Леонидовичу. Меня грызет моя мнительность. Стыдно, что отпустил Вашего
родственника с пустыми руками — а Вы, м<ожет> б<ыть>, рассчитывали
на эту получку. Стыдно, что на Ваше чудесное письмо ответил коротко и наспех.
Страшно, что Вы осудите меня за вступление в чуждое издательство и т. д. У меня
всегда вообще по отношению к Вам такое чувство, что вот я заглазно создал Вам о
себе какое-то фантастически-хорошее представление, а настанет день, когда Вы
вдруг скажете: э, батюшко, да ты вот какой! И потому всегда тревожно, — скорее
бы свидеться.
Ну, давайте о делах. В издательстве «Время» я ныне числюсь
участником, должен получать 15% чистой прибыли, а за то являюсь главным и
единственным редактором. На мне обязанности привлекать авторов, следить за
печатанием. Без моего согласия не принимается ни одна вещь, это я твердо
оговорил. Участники: два семита и два не семита: я и некий москвич Ефремов,
Ал<ексан>др Иванович, заведывавший когда-то книжным контрагентством
Суворина (ныне возрождающимся). Никакой определенной издательской программы
нет. Будем выпускать мелкие научные книжечки, их уже несколько набралось, философического
направления: о времени, о классификации науки, о вечности жизни и т. д. Теперь
еще литература: тут я сугубо осторожен. Вот кончаем печатать Зоргенфрея,
выходит книжка, на мой взгляд, удивительно изящная. Обложку рисовал Чехонин,
печатала под моим наблюдением Академическая Типография, из кожи лезла. Вот Вам
некоторые цифры: автору — 3 м<иллиона>, Чехонину — 2 ½
м<иллиона>, клише — 1 ½ м<иллиона>, типография — 20
м<иллионов>, бумага — около 20 м<иллионов>. Это книжечка малого
формата в 56 страниц! Далее, мной намечены Вы и Ахматова, с которой собираюсь
поговорить. Итак, Вы. Согласны ли? За
красоту внешности, за качество бумаги, за четкую печать, за строгость обложки,
за тщательность корректуры и, наконец, за широкое распространение в Петербурге,
Москве и провинции (Ефремов — Суворин!) отвечаю. Денежные условия, как я писал.
1 ½ милл<иона> с листа прозы или 25 тыс. со стиха — это сейчас же,
как только пропустит предварительная цензура (memento eques!)1, а затем, после
продажи издания — мои 15% целиком, в дополнение к предыдущему. Лучше всего,
если будут только рассказы. Можно, впрочем, перемешать их и с поэмами. Можно и
одни поэмы. Как хотите. Чем больше дадите, тем лучше. Чем beaucoup, тем très bien,2
как говорит Борис Львович.
Кроме Вас и Ахматовой (она еще in spe3) думаю
пустить еще рисунки Пушкина в Лернеровской обработке, да еще московский мой
знакомец, бывший тамошний почт-директор Миллер, почтенный старик, даст, может
быть, маленькую штучку к юбилею Майкова: очень милый его рисунок с комментарием.
И, наконец, последнее, — воспоминания Овсянико-Куликовского. Как видите,
мешанина порядочная, но благообразная, едва ли оскорбительная.
От Гржебина рвусь уйти, но все не пускают. Уж я там и
скандал устраивал, и письменное заявление об уходе подавал, все не помогает.
Видно, до апреля придется еще терпеть. А трудно.
Зато хорошо в Академии, хотя тоже трудно. Старая чиновничья
кровь так во мне и забурлила, совершенно для меня неожиданно, и когда утром я
вхожу в Екатерининское здание с колоннами, взбегаю по стертым ступеням и
водворяюсь в своем теплом кабинете с окном на Исаакий и Сенат, — мне как-то
бодро на душе. Там киплю так, что папиросы некогда скрутить, чаю не успеваю
выпить. Переписка с Буэнос-Айресом, Канадой, устройство экспедиции на Яву,
haute politique4, усмирение третьего сословия5,
внутренняя жизнь с традициями, родившимися в 1725 году, снежноволосые
старцы-академики, говорящие в Конференции стоя,
мозаичный Ломоносовский портрет Петра — все это из хлопотных мелочей
складывается в нечто общее, большое и очень нужное.
В 2 часа смена декораций — Пушкинский Дом, или, вернее,
клуб. Тесно, разговорно, рукописно, немножко буквоедно. Я очень за все это
стоял осенью, и жаль было от этого отрываться. Теперь уж не так. А Вы как
думаете?
Вечером дома тоже хорошо. Отдыхаю, ибо большого начинать в
зимней обстановке немыслимо. Но это смущает.
Здоровье жены, кажется, лучше, слава Богу. Впрыскивает себе
мышьяк, и стала бодрее. А здоровье матери все слабее. На днях было за одни
сутки три обморока — один 40 минут.
Простите, что так долго занимал собой. Теперь о Вашем
предпоследнем письме, на которое толком я так и не ответил.
Женитьба. Милый мой друг, не сердитесь на меня за
откровенное слово. Не женитесь на той, кто сама себя предлагает. Никогда и
нигде такого порядка заведено не было. Жeнитесь и сами потом будете ее за это укорять. Не годится Вам ни
загадочная натура, ни Чеховская Саша, ни поповна, ни Марья Петровна. Надо было
быть железным Фетом, с немецкой кровью, с Николаевским закалом, с
нечеловеческой силищей, чтобы выдержать
М<арию> П<етров>ну и не показать, что страдаешь, и все-таки
страдать6. Не переоценивайте своих сил, не берите креста
неудобоносимого. Ждите Господнего слова — будет оно сказано и явится Вам та,
которую ни под какой «тип» Вы не подведете, а просто почувствуете, что на ней
жениться надо, а не жениться на ней нельзя. Простите, что лезу с советами.
«Чужую беду руками разведу», а сам столько горя на своем веку натворил, что
страшно.
План Ваш относительно приезда сюда очень хорош, да только
все-таки боюсь окончательно его одобрить. Одному Вам здесь немыслимо. Будете
жить у нас, не обидит Вас никто, но все-таки необходим Вам особый и постоянный
человек при себе, который бы у Вас жил. Жизнь нынешняя — это беготня. А так
бегать, как нужно, может только жена да мать. Вот Вы и рассудите, как быть.
Господь сделает, как нужно.
Отчего Вы называете Вашу фотографию неудачной? По-моему,
очень хороша. Та, молодая — официальна. А тут и курточка, и глаза настоящие, и
руки, и пушок на лысине. Совсем нет той суровости, о которой мне говорил
В<асилий> Леон<идович>, а доброго и прямо красивого очень много.
Хорошо еще, что на столе беспорядок. Она у меня тоже в рамке.
С гербом еще не выяснил — стараюсь. Надо свидеться с
Лукомским, старым сослуживцем моим по Сенату — он дока.
На Эрмитаж Вы напрасно говорите, что распродают. Там
директором Сергей Николаевич Тройницкий7, высиживает целыми днями, и
по ночам еще совершает обходы. Все цело. В прошлом году привезли эвакуированное
из Москвы, а нынче открыли галереи.
Вы спрашиваете, как относились к Щедрину в Лицее8.
Никак. Чужой был. С Пушкиным носились. Все предания, все традиции шли от него.
Сына его Александра видел на нашем юбилее в 1912 г. Маленький, сгорбленный
старичок, лысый, в очках, с седой бородкой, в бирюзовом гусарском доломане и
смуглый отцовский профиль. Говорят, его любили приставлять к приезжим
иностранным принцам, ценили стойкость его во хмелю. В мое время живы еще были
братья Пальчиковы и Принтц, кончившие Лицей в 40-м или 41-м году, еще в
Ц<арском> Селе. Принтца я видел. Он все не мог привыкнуть, что Лицей в
Петербурге: «Что-то много нонече лицеистов по Петербургу ездит». В одной из
комнат I (выпускного) класса хранился на особом столике камень. Говорили, что
из ступеньки лестницы, об которую Пушкин при выпуске разбил классный колокол.
Комната от этого называлась «Каменкой», а разбивание колокола вошло в традицию.
Это был последний акт очень длинной и сложной церемонии «прощания». Вся она
людная, всем Лицеем, и только под вечер, после молитвы, уходящий курс остается
один у себя. Тушатся огни, приносится камень. Старший в курсе (по времени
пребывания в Лицее) берет курсовой колокол, которым 6 лет нас будили, созывали
на уроки и обед, и разбивает его о камень. Осколки разбираются, вделываются в
золото и носятся, как брелоки. Мой осколок пропал в Сохранной казне вместе с
дедовским золотым брегетом и прапрадедовской аметистовой печаткой с гербом.
Хочу Вам рассказать про Зоргенфрея в виде предисловия к его
стихам. Ему около 40, по образованию технолог, но в инженерство не пошел, стал
служить, был вице-директором в Народ<ном> Просвещении. Службу любил.
Маленький, колченогий, весь какой-то нескладный, лицо некрасивое, с длинным
вроде Гоголя носом, с серыми щеками. Только глаза какие-то непонятно острые,
большие и прекрасные. Сидит, нахохлившись, кислый, неврастеник, а вдруг
оживится, орлиный поворот головы и вот новый, величавый красавец. Нас с женой это поразило. Он как-то у нас сидел вечер и
теперь зовет к себе. Жена некрасивая, простенькая, но из «душечек». Он ей запретил
смотреть корректуру, пока книжка не выйдет. Приносит она мне раз корректурный
оттиск в запечатанном конверте, а когда я вскрыл, отвернулась, чтобы не видеть.
По просьбе юного поэта и юной поэтессы посылаю Вам на суд их
стихи. Это мой племянник и девица, в него влюбленная. Обоим 21-22 года. Очень
стараются и слушаются моих советов. Вашего суждения жду с благоговейным
трепетом. По-моему, она лучше его. Если бы Вы по доброте Вашей
написали бы каждому из них лично (простите за дерзкую просьбу), как бы я был
благодарен. Его зовут Николай Борисович Андреев (В<асилий>
Л<еонидович> наверное Вам про него рассказывал), ее — Валентина Андреевна
Куприянова. Не поскупитесь, голубчик, и, если можно, приласкайте.
Мой Дармштадтский майор меня не забывает. Асессор Фет —
уроженец Кёльна, католик. У меня в руках свидетельство о браке его с Шарлоттой
Беккер и метрика о рождении Каролины. Скоро будут все фотографии. Просьбу о
моей командировке Академия возобновила. Непременный секретарь Ольденбург сам
повез ее в Москву и обещал отстаивать. На днях он возвращается. Жду результата
со страхом.
Два раза прерывали посетители, и на писание этого письма
ушел весь день. Не думайте, что я жалею. Мне это сладкий отдых. Передайте,
пожалуйста, мой низкий поклон Вашей матушке, батюшке и братьям. Говорят, один
из них замечательно красив и застенчив. Какое чудесное соединение!
С женой часто, часто о Вас говорим и все мечтаем о Нижнем.
Только бы здоровье матери позволило. Мои дамы шлют Вам свои приветы самые
душевные, а я крепко Вас, мой дорогой, целую.
Ваш Блок
|