От редакции |
Оглавление
| Письма:
01
02
03
04
05
06
07
08
09
10
12
12
13
14
15
16
17
17a
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
|
Фотоматериалы
12
Петроград, 13
октября 1921
Милый друг Борис Александрович. Когда я сажусь Вам писать, у
меня такое чувство, точно я отправляюсь куда-то на отдых, все думаю, заслужил
ли этот отдых, и оттого иногда не допускаю себя до этого писания. Сегодня,
собственно, я не заслужил, ибо мой Введенский к стыду моему еще не кончен.
Впрочем, это петербургски-неизбежно. Мы еще на летнем положении, т. е. во всех
комнатах, а осень лютая — стынут ноги, за ними руки, за ними голова.
Хочется поговорить с Вами по разным «теоретическим»
материям. Только умоляю не судить предстоящих моих слов по-трактатному. Ничего
не обдумывал. Хочется подумать о
том-то, и по мере писания буду думать. Это все о том же, о чем мы с Вами уже
перекликались — о «формальном» методе. Очень это меня беспокоит. По
невежественности своей, я все не могу к ним придраться, только ощущается, что у
них это неправильное и неправедное даже. Представьте себе такое положение. Идет
всенощная, и хор осторожными голосами поет «Се жених грядет». В передних рядах
один за другим начинают плакать, знаете, как в Чеховском Архиерее. В это время
дверь с шумом распахивается и входит приват-доцент в мягкой шляпе с ватагой
очкастых студентов и начинает говорить так (очень громко): «Господа, перед вами
прекрасно поставленный эксперимент; звуковые волны такой-то длины и такого-то
еще чего-нибудь — это, во-первых; запах ладана, воздействующий на какие-то
слизистые оболочки, формула такая-то; зрительные впечатления такие-то и т. д.;
в результате эмоция такая-то; обратите внимание на этого субъекта — (показывает
на конногвардейского вахмистра с просветлевшими от слез глазами), — у него, при
наличности таких-то данных и пр. и пр.» По трагической «случайности» все это
говорится на том языке, на котором «он одолжил у меня сто рублей на пару дней».
Вот я и думаю, насколько это необходимо?
Это, безусловно, научно, и доцент — величайший и честнейший «эрудит», и все,
что он говорит про влияние волн — верно, и очкастые станут еще очкастее от его
слов. А, все-таки, необходимо ли? Раз так вредно и вахмистру, и былым барышням
в хоре, и тому, кто перед престолом, последнему особенно. Ведь несомненен же
вред и оскорбление. А, кроме того, — разве доцентская правда исчерпает ту
правду, от которой у вахмистра слезы1.
Нужно ли вообще говорить о стихах, «разбирать» их, даже если
это не формально, а по существу? Нужно ли их толковать, как это делал покойный
Б.Никольский (а я одно время его толкованием увлекался). Он очень умен и учен и
очень проник, но что же, в конце концов, он сделал с Фетом в своем издании2.
Разве это не оскорбление. Что сказано стихом, то пусть и остается, ни слова
больше. Только поэт имел бы право прибавить и разъяснить. Убожество наше в том,
что мы не довольствуемся общим впечатлением, а хотим непременно, чтобы мозговые клеточки что-то еще
протанцевали и чтобы мы могли потом удовлетворенно сказать: — ах, это c’est du
latin3.
Нужно ли (страшно сказать!) подпускать науку к стихам? И
какую науку? Думаю, что можно только одну — историю, и не к стихам, и не к
человеку, написавшему стихи, а к тому и другому вместе, зараз, т. е. к поэту.
То, что обозначается этим замусоленным словом, представляется мне каким-то
недробимым явлением, какой-то одной клеткой. И не всякая история годна. Одна
она, какие бы громадные очки на ней ни были, недостаточна. Историку необходимо
самостоятельное поэтическое
творчество.
Может быть, прежде этого и не нужно было, а теперь
без этого нельзя. Это в связи с другой сокровенной моей мыслью, в которой Вам
сознаюсь. Я думаю (не уверен еще), что поэтический, творческий вымысел умирает
и что это в порядке вещей. Зачем же, в самом деле, придумывать? Неужели же мы
так еще не взрослы, что жизнь кажется нам недостаточно интересной. Прежде,
когда мы были глупее и грубее, писателю нужно было измышлять, ибо всякий
вымысел всегда проще, прямолинейнее жизни. А теперь спасибо, довольно, нам
Чарской4 больше не хочется.
Почему особенный трепет проходит, когда Толстой выпускает на
сцену Наполеона с настоящими его словами. Почему хороши Ваши рассказы? Это наша
тоска по новому творчеству тянет нас к ним. Мы ждем новой исторической
литературы или литературной истории, мы жаждем биографий, которых до сих пор у
нас еще не было ни одной. Говорят,
Майковская биография Батюшкова — образцовая5. Я на днях еще ее
пересматривал — никуда не годится.
Может быть, все сказанное — уже не ново и избито, может
быть, ересь или просто глупо. Ни от чего не зарекаюсь. Разуверьте меня и
спросите, что думает Вас<илий> Леонид<ович>. Я нисколько не
стыжусь, когда меня переубеждают, лишь бы то, в чем убедился, въехало в душу.
Теперь Foethiana. В Пушк<инском> Доме я сижу над
описанием мною же добытого архива Фета. Только что отпрепарировал письма
Новосильцова. Если бы Вы знали, какая это прелесть. Так и тянет поскорее
написать о нем и о Фете. Фигура Новосильцова мне очень понятна, т. к. крайне
напоминает во многом дядю моего отца Конст. Александр. Блока, генерала,
человека того же времени и очень сходных взглядов. Я помню рассказы о том, как
он сердился, когда Ал<ексан>др Льв<ович> женился на Бекетовой. Всё
намеренно путал фамилию: «Эти Букетовы», — и брезгливо подожмет старческий
подбородок. Вы понимаете, не на кровь сердился, а на дух. Помню еще, как он
говорил на вопрос моей матери, почему он не женился: «У моей жены должна быть ложа бель-этажа в
итальянской опере, у нее должны быть
выезды, а я ей этого дать не могу, оттого и не женюсь». Потом эпоха — памятная
нам еще, и уже история с устоявшимся хорошим запахом: яхт-клуб на Морской,
военные формы кафтаном, без пуговиц, штатские подстриженные бородки и кой у
кого еще длинные бакенбарды. Мне посчастливилось достать фотографию
Новос<ильцова> в полной форме, в ботфортах и лосинах. Grande race!6
И все золото на нем так же просто, ежедневно и достойно, как сегодня на его
сыне (если бы он был) рваные желтые ботинки. И то и другое надо уметь носить.
Скажите, куда девалась сестра Фета Анна? Та, которую возили
в Институт. Когда она умерла и почему у Фета ни слова об ее смерти. Не было ли
чего-нибудь таинственного?7 Знаете ли Вы, что Василий Афанасьевич
(«медуница») умер тоже сумасшедшим. А знаменитый Капишь Шеншин, Капитон
Петрович (Апишь в «Дяд<юшка> и Дв<оюродный> братец») умер на Афоне,
бросился с отвесной скалы сразу после Причастия. А дочь его, кн. Оболенская,
была начальницей института в Орле.
Самое главное. В Пушк<инском> Доме несколько писем
Фета Борисову <18>49–51 гг., много о Елене, но не очень откровенно. В
«Ранних годах», по-видимому, лжи нет. Ее звали не Петкович (не Черногубов ли
Вам сказал это?), а Лозич или Лодич — первое вернее. Почти сразу после ее
смерти Фет решил жениться на богатой и сватался к барышне Ильяшенко (вот Федина
обрадовался бы!). Борисову он писал (приблизительно): буду искать хозяйку, с
которой можно было бы прожить, не понимая друг друга; если удастся прожить с
ней всю жизнь так, чтобы никто не заметил моих страданий (там другое слово), то
буду считать свой долг исполненным. Этим письмам цены нет8.
Афанасия Неофитовича все время зовет отцом — «батюшкой». Я
все больше убеждаюсь, что о своем Фетстве он не знал. Очень жалуется на брата
Васю и очень нежно о Наде. Вот обязательные задачи, которые я себе ставлю: Ф. и
Новосил<ьцов>, Ф. и Боткины, семья Борисовых, Плющихинско-Воробьевский
период, Степановка, Ф. и Толстой, Ф. и Тургенев, Ф. и Елена (если удастся
затравить Черногубова). Дал бы Бог сил. Забыл еще — Дармштадт. Очередь пока не
ясна.
Когда же Вы приедете? Я уже разлакомился до крайности.
Пожалуйста, не отдумывайте. Получили ли последнее мое письмо с подробными
отчетами о докторах, больницах, Шмерельсоне и т. д.? А пока жду фотографию и
сам, кажется, если соберу денег, раскачаюсь сняться. Крепко Вас целую. Ваш Блок.
Господь с Вами.
Про Елену Фет писал: «Она передо мной чиста, как
снег».
Уверены ли Вы, что была связь?
Здесь новое литер<атурное> светило: Борис Пильняк,
рыжий студент, сын немца-колониста по фамилии Вогау. Роман «Голый год». Я читал
рукопись. Не ндравится! Про современное.
|