Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 99 2011

Вадим Гаевский

 

Две «Дамы»

 

Две «Дамы» — это «Дама с камелиями» (1934) и «Пиковая дама» (1935). Так петербургский профессор и мой заочный учитель Наум Яковлевич Берковский собирался озаглавить работу о двух самых известных мейерхольдовских спектаклях 30-х годов. Собирался, но так и не написал. Что именно он хотел написать, я не знаю. Но в память о нем я назову эту статью такими же словами. Оба спектакля были поставлены один за другим, в разных театрах и разных городах, с разницей всего в девять месяцев. Но то были решающие месяцы: до и после убийства Кирова, до и после начала Большого террора. И то были различные города: Москва 1934 года и Ленинград 1935 года, где 1 декабря 1934 года и был убит Сергей Киров. И хоть репетиции в ленинградском МАЛЕГОТе (Малом оперном театре — бывшем и ныне опять Михайловском) начались за несколько месяцев до этих уголовно-политических событий, все это во многом определило существенное несходство в тональности обоих мейерхольдовских шедевров.

Но сначала о том, что их сблизило: то были спектакли изумительной красоты, тоже, впрочем, различной. «Дама с камелиями» полна парижской красоты, красоты города Парижа. «Пиковая дама» полна петербургской красоты, красоты города Петербурга. Чтобы достичь нужного эффекта, текст пьесы Александра Дюма-сына был заново — достаточно свободно — переведен философом-лингвистом Густавом Шпетом, родным дедушкой балерины Екатерины Максимовой (как будто специально созданной для партии Маргерит в балете Ноймайера «Дама с камелиями», но нет, не сложилось). А либретто оперы, составленное Модестом Чайковским, младшим братом Петра Ильича, было и вовсе забраковано, переписано, хотя и не целиком, поэтом и переводчиком Валентином Стеничем и перемонтировано самим Мейерхольдом. А что более важно: действие драматического спектакля было перенесено из 40-х годов XIX века в конец 70-х, в другую художественную эпоху, а действие оперного спектакля перенесено из XVIII века в XIX век, в другое историческое время, из времени Екатерины Второй во время Николая Первого, иначе говоря — в пушкинское время.

«Даму с камелиями» Мейерхольд решил поставить в стиле художников-импрессионистов, Жана Ренуара и Эдуарда Мане, в нежных голубовато-розовато-сиреневых тонах, а главной героине пьесы, Маргерит, парижской содержанке, придать вид модели художников, что сразу, вопреки сентиментальным ситуациям мелодрамы младшего Дюма, бесконечно облагородило ее, поставив в ряд знаменитых натурщиц и муз живописцев, наподобие Виктории Меран или Берты Моризо Эдуарда Мане или Мари-Клементины, она же Сюзанн Валадон, Огюста Ренуара.

По плану самого Мейерхольда художник Иоганнес Лейстиков, работавший в ТИМе в начале 30-х годов, смакетировал выгородку, поразительным образом использовав все возможности неширокой, неглубокой и невысокой сцены. Сцена была перегорожена по диагонали легчайшей стенкой-щитом, задрапированной занавесами ренуаровских нежных расцветок; в правой (от зрителя) части открывалась невесомая ажурная лестница в стиле только лишь зарождавшегося art nouveau (парижский вариант стиля модерн); в левой части, как, впрочем, и в глубине, стояли предметы антикварного мебельного гарнитура. По ходу действия слева слегка обозначался салон Маргерит с ее прекраснейшим антиквариатом, а справа салон Олимпии с большим зеленым карточным столом, за которым сидели гости. И вся эта выгородка — своей легкостью, невесомостью, прозрачной и ничем не утяжеленной красотой отдаленно, но и ненамеренно напоминала карточный домик: достаточно сильного дуновения, и все исчезнет, все рухнет.

Общее впечатление хрупкой красоты создавалось немыслимым (даже для Мейерхольда вообще) и неожиданным (для Мейерхольда тех лет) обилием бутафории, состоящей, однако, не из бутафорских, но подлинных вещей — стильной мебели, канделябров с зажженными свечами, эмалевых ларчиков, женских вееров, мужских тростей, цилиндров и перчаток. И на самом видном месте красовалась огромная фарфоровая ваза (специально отмеченная наблюдательным критиком Ю.Юзовским). Эта самая ценная и самая хрупкая вещь из всего, что наполняло салон Маргерит и что потеряно безвозратно, эта, повторяю, изумительной красоты и хрупкости ваза чудом сохранилась, побывав в чужих руках и чуть ли не на фронтовой территории. Все пропало, а ваза жива. Сейчас она находится в музее-квартире В.Э.Мейерхольда (Брюсовский переулок, дом 12).

Иначе говоря, Мейерхольд попытался как-то восстановить легендарный салон Мари Дюплесси (прототип Маргерит), после ее смерти распроданный на аукционе. Но это была театральная копия реального салона, нисколько не музейная, не загроможденная вещами. На сцене была масса воздуха и много простора. И полно скрытой игры. Играли сами аксессуары: «…Актеры на сцене жонглируют предметами. Ассигнации, часы, сигары, письма, цветы, зонтики, бокалы постоянно мелькают в руках» (А.Бассехес. Партитура художника // Советское искусство. 1934. 23 апреля). Играли свечи. И само действие начиналось с эффектного игрового аттракциона: «Вдруг сцену пересекала фантастическая кавалькада: двое юношей во фраках, высоко подняв над головами цилиндры, скакали, изображая коней, а за ними с хлыстом и натянутыми вожжами в руках мчалась Маргерит» (К.Рудницкий. Режиссер Мейерхольд. Изд-во «Наука». М., 1969. С.463). Так Маргерит и ее поклонники возвращались со спектакля. А в конце акта спектакль устраивали они сами. У Дюма-сына это студенческий «праздник четырех искусств», достаточно невинный. У Мейерхольда это костюмированный бал гостей в масках, гротескных и жутковатых. И тут танцуют канкан, и тут звучит музыка, стилизованная под Оффенбаха. «Парижская жизнь» Оффенбаха возникает как некое предвосхищение и как музыкальная тема спектакля (хотя сюжет у Дюма-сына совершенно другой). И другой классический первоисточник, о котором не забывал Мейерхольд, — фильм Чаплина «Парижанка». Салон Маргерит в спектакле напоминает салон Мари в фильме.

А в «Пиковой даме» господствовал строгий и по преимуществу графический стиль, суховатый стиль петербургской графики, графики пушкинского времени, а отчасти и графики эпохи модерна. И здесь не модный салон куртизанки, а нечто совершенно другое. Поначалу музыкальная комната в доме («старинной архитектуры» — так у Пушкина), где за клавесином сидит аккомпаниатор, а Лиза и Полина поют романс, держа в руках ноты. Изящная жанровая сценка в духе пушкинской поэзии и прозы (эту находку будут потом повторять все кому не лень) и на контрасте с тем, что предстоит увидеть дальше, в 4-й картине, в спальне Графини. Спальня похожа на «комнату-мавзолей… Если стоит ваза, то в ней иммортель, если стоит какое-либо кресло, то оно кажется белым мрамором… Вот эту комнату-мавзолей графини окаймляет лестница — вся в золоте или серебре… от нее звучит грациозностью и блеском» (так у Мейерхольда). И этот образ тяжести Мейерхольд дополняет противоположным образом «не то какого-то миракля, не то какого-то сна. Это вымысел, и должно быть впечатление вымысла… поскольку… “Пиковая дама” — это сочиненный Пушкиным своеобразный миракль» (В.Э.Мейерхольд. Пиковая дама. Замысел. Воплощение. Судьба. СПб.: Изд-во «Композитор». 1994. С.76).

Таков был замысел, о судьбе скажем позднее, а воплощение в театре оказалось несколько более материальным, другим оно и быть не могло. Тем не менее Мейерхольд очень многого добился. Спектакль можно было назвать «петербургским сновидением», вспоминая Достоевского и спектакль Ю.А.Завадского, Достоевскому посвященный. Метафора сновидения — в отличие от метафоры парижской жизни — означала пребывание не здесь и сейчас, а в некотором воображаемом времени и воображаемом пространстве, в прошедшем веке, о котором грезит Графиня и куда устремлены фантазии Германа, в атмосфере призрачных кавалеров, призрачных свиданий, призрачных карет, пока в казарме не появляется почти натуральный призрак — призрак умершей Графини. Призрачным оказывается и сам город — блистательный Санкт-Петербург (вплоть до предпоследней ослепительно яркой сцены в Игорном доме).

Очевидно, что задумывая поставить петербургскую оперу Чайковского, Мейерхольд в первой половине 30-х годов находился если не под влиянием — этого сказать нельзя, то под впечатлением немецкого экспрессионистского кино, искусно создававшего подобную гнетущую атмосферу и подобные жутковатые эффекты. Еще в «Маскараде» использовались свечи и зеркала, это был излюбленный реквизит, но теперь они светили и отсвечивали по-другому: таинственно и зловеще. Мерцающие огоньки освещали полные безумия глаза, полные ужаса лица. Экспрессионистская тень легла на ленинградский спектакль, как она легла и на саму разоренную бывшую имперскую столицу. И это провело черту между двумя «Дамами», разделенными во времени и в пространстве. Импрессионистская «Дама с камелиями», экспрессионистская «Пиковая дама». Через такие этапы проходила история искусства. Подобное произошло и в действительной жизни.

Однако внутреннее устройство «Пиковой дамы» Мейерхольд насыщал действием, предельно драматичным, превращавшим театральный миракль в театр интриги, — правда, необычный. Сначала разыгрывалась в буквальном смысле интрижка — с описанными Пушкиным взглядами издалека и тайной перепиской, с придуманной Мейерхольдом встречей на балу и передачей ключа вместе с запиской. Это история Германа и Лизы. А затем вся эта увлекательная интрижка отходит на задний план, и на первый выходит совершенно другое воплощение театра интриги — роковой поединок Германа и Графини. В трех эпизодах: в спальне Графини — наяву, в казарме — в полусне, в Игорном доме — в бреду, движение напряженного действия совпадало с движением душевной болезни. И весь этот графически строго построенный миракль Мейерхольд обогащал — а отчасти так даже разрушал — яркими, а под конец и ярчайшими живописными контрастами. Процитируем Константина Рудницкого. Цитата слишком пространна, но ее невозможно прервать — сцену в игорном доме Рудницкий описал превосходно.

«Седьмая картина — Игорный дом — одно из режиссерских чудес Мейерхольда. Правую половину сцены занимала грандиозная по размерам тахта. На этой тахте и возле нее — на подушках, разбросанных на полу, на медвежьих шкурах, в креслах и на столах, придвинутых к тахте, Мейехольд организовал массовую сцену совершенно фантастической красоты. Все это пространство было заполнено нарядными мужчинами и женщинами, которые возлежали на тахте, на полу, развалились в креслах, разлеглись на шкурах — с бокалами, букетами, цветными шарфами, бутылками, лорнетами в руках — небрежно, в обнимку, вповалку, как придется. Гвардейские и гусарские мундиры — красные, зеленые, синие, черные, золотые эполеты, блистающие ордена и сверкающие пуговицы, черные фалды фраков, белые пятна крахмальных сорочек, атлас, парча и бархат платьев — нежно-голубых, пепельных, розоватых, палевых, развернутые веера, меха, горящие камни кулонов, жемчуга, обнаженные плечи и груди — все это феерическое богатство красок было дано в движении, в оживлении вакхическом и буйном, и все это отражалось и удваивалось огромным зеркалом, которое Мейерхольд наклонно повесил над тахтой, да еще окружил гирляндами горящих свечей. Такой головокружительной картины никогда и нигде не было на театре» (К.Рудницкий. Режиссер Мейерхольд. С. 472).

В последний раз на театральных подмостках — и, в сущности, в искусстве вообще — возник образ «блистательного Санкт-Петербурга». Блистательный Санкт-Петербург по контрасту с умирающим Ленинградом, блистательный Санкт-Петербург, и не думающий умирать, — Мейерхольд прощался с городом своей молодости и своей славы. Гимн, который он на сцене пропел городу Петра, может быть сопоставлен со строками «Медного всадника», данными в слове.

Итак, в одном случае роскошный салон, в другом спальня-гробница, там — Мане, Ренуар, полуночный Париж, тут старинные репрезентативные портреты, но и к тому же ослепительно яркий живой натюрморт, ночной Петербург, коллективный портрет пушкинской столицы. Но Мейерхольд не был бы Мейерхольдом, если бы представил зрителям зрелище прекрасной красоты вне всяких снижающих контрастов. Прекрасное в обоих спектаклях дано в преломлении и в неразрывных связях с тем, что вызывающе противостоит ему: порок в «Даме с камелиями», преступление в «Пиковой даме». И конечно же, Мейерхольд не был бы Мейерхольдом, если бы порок у него был грязным распутством, а преступление — всего лишь грубой уголовщиной, «мокрухой». Вот уж нет, в «Даме с камелиями» порок по-парижски блестящ, а преступление в «Пиковой даме» по-петербургски умственно, отчасти даже абстрактно. Почти все мужчины «Дамы с камелиями» показаны как весьма утонченные бонвиваны и бульвардье, почти все женщины — как кокотки высшего класса. Многие репетиции спектакля были посвящены изучению ремесла, обязательного для профессионалов ночной жизни. Это своеобразная философия и своеобразный кодекс чести богемы. Мейерхольд показывает актерам, как снимать и куда ставить цилиндры, показывает актрисам, как поддерживать длинные трены-«хвосты», объясняет всем, что такое «фасон» и что такое «мода». И разумеется, обсуждается важнейшая тема: как танцевать канкан, чтобы не выглядеть смешным — слишком чинным или, наоборот, слишком вульгарным. Искусно подаваемая вульгарность в канкане разрешена, даже необходима, но именно в движениях, в танце. А в обыденной жизни, в костюме, в манерах, тем более в страстях должен господствовать хороший тон, поэтому ревнивая выходка Армана Дюваля — центральный момент спектакля — это скандал, дурной тон, нарушение неизбежного этикета.

В свою очередь, безумная выходка Германа, ворвавшегося с пистолетом в руках в спальню Графини, ясно мотивируется тем, что он во власти безумной идеи, на грани помрачения рассудка, повреждения ума, он мечется по сцене как полупомешанный, а не как холодный убийца.

Игра прекрасного и порочного в «Даме с камелиями», игра прекрасного и преступного в «Пиковой даме» вводит нас в мир мейерхольдовской режиссуры. Здесь ее внутренний смысл, здесь ее внешние границы. Возвышенная поэзия и трезвая мизантропия соединены здесь неразрывно. Мейерхольда почти всегда интересовал порок, тем более блистательный порок, изучению чего и был посвящен его первый большой и, в свою очередь, блистательный спектакль — мольеровский «Дон Жуан» (1910) с Юрьевым в главной роли. И впоследствии эта тема не оставляла его. По-разному порочных женщин играла и, по-видимому, неплохо играла, как ни странно, Зинаида Райх — вульгарно-порочную Городничиху в «Ревизоре», изощренно-порочную Софью в «Горе уму», портовую шлюху Кармен-Пелагею в «Последнем решительном», — но ни то, ни другое, ни третье к Маргерит не относилось. По смыслу спектакля Маргерит Зинаиды Райх — блестящая женщина, с головой погруженная в мир парижского порока, но не принадлежащая ему, и это, конечно, после Достоевского традиционно русская тема.

А психология преступления — тоже одна из постоянно волновавших Мейерхольда проблем, отчасти и поэтому его влекло к Пушкину и к Шекспиру. Он, впрочем, демонстрировал крайнюю осторожность и впервые подступил к этой проблеме в 1917 году, поставив лермонтовский «Маскарад» с тем же Юрьевым в главной роли. И здесь преступление умственное, совершенное в здравом уме, хотя и подчиненном безумной идее. Затем на репетициях появился пушкинский Борис Годунов, а в репертуарных проектах шекспировский Клавдий и шекспировский Яго. Но все эти персонажи должны были получить сценическую жизнь в новом театре, медленно воздвигавшемся в центре Москвы, а пока что Мейерхольд был занят своими женскими персонажами.

Итак, две дамы — парижская женщина и петербургская женщина (хотя по прозвищу Venus moscovite, московская Венера, что во французском словоупотреблении XVIII века означало Венеру русскую, или российскую, а не обязательно московскую). Проще сказать: парижанка и петербурженка, парижская дама полусвета второй половины XIX века, петербургская дама высшего света второй половины XVIII века, и та и другая нарисованы безошибочно точно, со всем набором увлекательных жанровых подробностей и увлекательных культурных мифов. Полная жизни мейерхольдовская парижанка окружена быстро сменяющимися поклонниками, и в ней самой все подвижно и мимолетно: интонации, взгляды, порывы. В своих меняющихся туалетах (красное бархатное платье в 1-м акте, синий жакет — в 3-м, черное платье с нашитыми на нем букетиками розово-красных камелий — в 4-м, белое атласное — в 5-м) она оставалась в памяти как букет живых цветов, отчасти полевых, отчасти экзотических, и вместе с тем казалась аккордом тонов с палитры живописцев-импрессионистов. Сама судьба ее была импрессионистской. А застылая мейерхольдовская Графиня, показанная на фоне фамильных портретов, для всех окружающих тоже фамильная достопримечательность, парадный исторический портрет, бессмертное петербургское прошлое, запечатленное в скульптурной, но и призрачной пластике, в скульптурных, но и призрачных мизансценах. И это ампирная судьба, но также экспрессионистская судьба, судьба женщины-призрака, женщины-раритета.

И в целом оба спектакля во многом противоположны: один — о женской слабости, другой — о женской силе.

О Маргерит в исполнении Зинаиды Райх написал в своей книге видевший ее на сцене Констатин Рудницкий, о ее женственности и ее красоте, написал по-мужски проницательно и по-писательски ярко. Но, как кажется, он упустил одну существенную черту, одну немаловажную подробность. Играя талантливую куртизанку-звезду, какой и была в жизни легендарная Мари Дюплесси, прототип и сильнейшее увлечение Дюма-сына, Райх сыграла ее очень по-русски, настаивая на ее женской слабости столько же, если не больше, сколько на ее неотразимых женских чарах. И мотивируя слабость вовсе не смертельным заболеванием — чахоткой (режиссер, как и актриса, об этом не забывал, но напоминал о болезни весьма деликатно), но тем, что она без памяти влюблена в Армана, молодого поэта. Именно влюбленность делала ее беспомощной и беззащитной. Беспомощность, полнейшая беззащитность любви становилась содержанием роли, наполняла роль очарованием и печалью. Архивные фотографии сохранили меняющееся выражение ее лица — то озаренное, то покорное, то убитое, и то обезоруживающее выражение глаз, которое появляется у преданной собаки, когда ее бьет любимый хозяин. Речь, конечно, идет о сцене, в которой ее смертельно оскорбляет Арман, наслаждающийся своим безопасным гневом.

Это знаменитая сцена 4-го акта у Олимпии, сцена встречи Маргерит и Армана, которая разыгрывалась как по нотам. Для нее, как и для всех пятнадцати эпизодов спектакля, были даны специальные указания построения и темпа (в данном случае — Empressivo. Pui mosso. Lugubre). Это был бурный диалог, в котором актеры находились в постоянном движении, в серии моментальных мизансцен, мизансцен мимолетных. Действие переносилось с нижнего плана на верхний, на лестницу, и возвращалось обратно, где в центре стояло кресло, а сбоку — зеленый стол для карточных игроков, куда в конце концов прямо на карты падала потерявшая все силы Маргерит в своем черном бархатном платье (мизансцена так поразила С.Михоэлса — черное на зеленом, — что он вспомнил о ней на режиссерской конференции 1939 года за несколько дней до ареста Мейерхольда). А перед этим все кончалось страшным криком Армана: «Милостивые государи… Вы видите эту женщину…» И еще более страшными словами Маргерит: «Да, да… я подлая тварь… Я твоя раба, собака».

Естественно, что ничего подобного мейерхольдовская Графиня не произносит и не произнесет даже под страхом смерти. Пока жива, не откроет она и тайну трех карт. В спектакле Мейерхольда и в исполнении тридцатилетней Надежды Вельтер это замечательно яркий персонаж, не вполне оперный, далеко не традиционный. В Графине — Вельтер чувствовалась тяжесть лет, но не было дряхлости, не лежало на ней печати смерти. Фотографии сохранили выражение ее лица, похожее и на дьявольский оскал, и на дьявольскую усмешку. И в ее пении, и в ее походке и в самом деле присутствовала тайная дьявольщина, след миракля, о котором говорил Мейерхольд, живой след исчезнувшего жанра. Восприимчивые зрители все это понимали, хотя, рассказывая о впечатлении, использовали нейтральные и неопасные слова. «Это действительно было мощно», — говорил Павел Громов. Вспоминает певший Томского Алексей Иванов, тогда начинающий певец, впоследствии знаменитый баритон Большого театра: «Облик ее — 89-летней старухи — отличается от традиционного тем, что она еще держится прямо, ходит без палки, не трясется, пытается следить за модой и скрывает свои года под румянами, белилами и пудрой. На сцене она появляется в сопровождении одной камеристки. Приживалки — за сценой» (В.Э.Мейерхольд. Пиковая дама. С.343). А о центральной сцене спектакля спустя сорок лет вспомнил Борис Равенских: «Совершенно гениальной была сцена появления Германа в спальне Графини (по-моему, лучшая сцена в советском оперном театре)» (Там же. С.333).

Эта сцена столь же драматична и столь же динамична, как и упомянутая чуть выше сцена из «Дамы с камелиями», и так же развертывается вокруг кресла, около лестницы и чуть ли не на бегу, но в отличие от той, из «Дамы с камелиями», подробно, почти такт за тактом, описана Н.Г.Шульгиным, актером и помощником режиссера Малого оперного театра, умершим в первую блокадную зиму, в феврале 1942 года. Он попытался зафиксировать весь спектакль на бумаге, и запись его, один из первых опытов такого рода, совершенно бесценна (напечатана в книге, которую мы здесь несколько раз вспоминаем). Шульгин был добросовестный хроникер, описывал только то, что видел, и не давал волю никаким произвольным интерпретациям. А старые ленинградцы наблюдали другое: молодой человек с простонародным, как будто чекистским лицом, с пистолетом в руках и с истеричной интонацией в голосе ведет допрос старой аристократки: где драгоценности? где юный наследник? А старуха молчит, держится до последнего вздоха. Это был триумф петербурженки «из бывших» на ленинградской сцене. На репетиции Мейерхольд говорил певице Вельтер: «Мы не хотим Бабы-яги». Он знал, чего добивался.

Но больше всего волновал его Герман.

Партию Германа пел тридцатисемилетний певец Николай Ковальский (не имевший, кстати сказать, специального образования) и, судя по единодушным отзывам, пел замечательно.

В одно время с Ковальским партию Германа в бывшем Мариинском театре пел Николай Печковский, кумир ленинградских меломанов и предмет устойчивой и почти необъяснимой ненависти Мейерхольда. Вот его собственные слова: «“Пиковая дама” возникла как результат величайшего гнева, — если я с Печковским встретился бы в темном переулке, я бы его избил. Настолько он возмутил меня своим Германом, что я не мог не ставить “Пиковой дамы”, я должен был ответить на это безобразие» (Творческое наследие Мейерхольда. М., 1978. C.90). Печковский был артистом с роковой судьбой, — как мы расскажем дальше, роковая судьба коснулась и почти всех участников мейерхольдовской постановки. Совсем не намеренно оказавшись в начале Отечественной войны по ту сторону фронта, после войны он был осужден, попал в ГУЛАГ, провел там несколько лет, после смерти Сталина был реабилитирован, но петь в прежнюю силу уже не мог и вынужден был расстаться с Ленинградом. Начинал он, однако, в Москве, в оперной студии К.С.Станиславского, хотя уроки великого реформатора, по-видимому, не пошли ему впрок, и, переехав в Ленинград, он быстро перенял весьма условную и чисто петербургскую — старопетербургскую — манеру пропевания нот, произношения слов и выделывания жестов. Сохранившиеся записи Печковского — Германа позволяют судить о том, как он строил партию и как пел: интонационно заразительно, вокально эффектно, но и чрезмерно мелодраматично. Он пел то, что написал Модест Ильич: «и плачу вашею слезою». И действительно «плакал слезою», что, конечно, не могло не вызвать протеста у Мейерхольда, которому нужен был драматический и даже героический тенор, а не тенор слезливый. В партии Германа Мейерхольд услышал героические нотки.

Впрочем, не только это.

Как и тридцатисемилетний певец Николай Ковальский.

У исполнителя мейерхольдовского Германа тоже была непростая судьба. «Исполнение им партии Германа… сопровождалось огромным успехом, принесло ему известность, однако не оказало благотворного влияния на дальнейшую карьеру певца: в конце сезона 1936/37 г., когда “Пиковая дама” была уже снята с репертуара, Ковальский “за дезорганизацию производства” был уволен из театра, через месяц восстановлен, но приказом от 29 августа 1937 г. снова уволен, уже по собственному желанию. Вскоре после этого покинул Ленинград и уехал в провинцию» (В.Э.Мейерхольд. Пиковая дама. С.372). Дальше след его пропадает. Дата смерти точно не известна. Предположительно 1952 год. Официальных записей тоже не осталось.

И все-таки существует нечто такое, что можно считать документальным свидетельством о спектакле, которого нет. Есть радиозапись «Пиковой дамы» Большого театра. Это, конечно, не Мейерхольд, исполняется без всяких купюр канонический текст музыки и либретто. Но за пультом Самуил Самосуд, тот самый Самосуд, который был музыкальным руководителем и дирижером мейерхольдовской постановки. Сам Мейерхольд считал его соавтором и даже сорежиссером. Согласие было полным. Даже в том, что касалось неизбежных и нежелательных купюр. Тем не менее все авторитетные специалисты посчитали, что именно Самосуд заново открыл запетую оперу, что музыка звучит грандиозно. Притом что дирижерский принцип Самосуда решительно расходился с режиссерским принципом Мейерхольда, что вовсе не заводило в тупик, а приводило к желанному результату. Мейерхольд, по своему обыкновению, членил режиссерский текст на эпизоды, всего их было четырнадцать. А Самосуд стремился слить все музыкальное содержание оперы в один симфонический поток, он ставил оперу-симфонию или, иначе, вокальную симфонию, симфонию голосов, вливавшуюся в оркестровую симфонию, что создавало единый и нерасчленимый звуковой образ. И этот образ был захватывающе экспрессивен. Таким он был в МАЛЕГОТе, в Ленинграде, таким он остался в Большом театре, в Москве. С первых тактов интродукции музыка властно влекла за собой. Ее наполняла магнетическая и неостановимая сила. Это было явление Фатума, и это был музыкальный портрет Германа, фатального героя. Именно таким он был у Ковальского, Мейерхольда и Самосуда.

Просвещенные зрители, которых привел в восторг Герман — Ковальский, пытались разъяснить впечатление с помощью популярных социологических схем и естественных литературных ассоциаций. Вспоминали литературную серию тех лет: молодой человек XIX века, называли Стендаля и Достоевского, Жюльена Сореля из «Красного и черного», Родиона Раскольникова из «Преступления и наказания» — таким широким был ассоциативный диапазон и таким стойким стремление увидеть в роли Ковальского антидворянский мятеж, восстание гордого плебея. Об этом писал театровед Алексей Гвоздев, говорил музыковед Иван Соллертинский, вспоминая к тому же Печорина и Грушницкого. И все это справедливо, все это входило в спектакль и окрашивало роль, все рождало наплыв впечатлений, захватывающих, неординарных. Но кажется, что из внимания выдающегося театроведа и еще более выдающегося музыковеда ускользнула немаловажная вещь: певец строил свой образ из музыки, а не из литературы. Экзистенция Германа — Ковальского была музыкальной. И в высшей степени театральной. Потому что Мейерхольд, что бы он ни говорил (а он много чего говорил), набрасывал сценический портрет Германа по классическим театральным лекалам. Рисовался романтический силуэт, ярко выделявшийся на фоне старинной петербургской архитектуры. Выстраивалась серия графически острых мизансцен с одним лишь мотивом: Германа постороннего, Германа чужого, всегда замкнутого, погруженного в себя и в свои думы, — разительный контраст с веселящейся, радующейся жизни золотой молодежью. И, наконец, был в полной мере обыгран единственный реквизит, данный главному персонажу, — накинутый на плечи или развевающийся на ветру уличный плащ, но не простой уличный, повседневный, а взятый из благородной костюмерной, где хранятся шекспировские плащи, и таким простым способом Мейерхольд встраивал роль Германа в классический театральный миф, предлагая играть в этой роли одно из воплощений Гамлетова мифа. Герман — Ковальский, Герман в спектакле Мейерхольда — в Гамлетовом плаще. И соответственно, в согласии со старой театральной традицией, Герман Ковальского безумец.

Это очень важный момент: великого рационалиста Мейерхольда не могли не волновать иррациональные стороны человеческой психики. Можно вспомнить Арбенина в «Маскараде», Бруно в «Великодушном рогоносце», даже гаринского Хлестакова. К этой и в самом деле важнейшей теме XX века, болезни века, Мейерхольд подступался давно. Как он давно подступался к постановке «Гамлета» и проблеме гамлетизма. Но сейчас, ставя «Пиковую даму», Мейерхольд решил пойти до конца. Все стадии безумия — от скрытого поначалу до экстатичного в кульминации и безучастного в конце — были прочерчены режиссером математически точно. Математикой безумия Мейерхольд владел так же хорошо, как и математикой страсти. Такими же математиками были его лучшие актеры. Но тут ему нужен был другой актер, мочаловского типа. Мочаловских эпигонов, орущих на сцене, Мейерхольд не терпел, к самой мочаловской традиции — актеров нутра — относился враждебно, но то касалось драмы, а здесь музыкальный жанр, и в результате в спектакле у Мейерхольда появился Ковальский, актер и певец, по облику, темпераменту, внутреннему огню напоминавший мочаловского Гамлета, — каким его описал Белинский.

И то был момент истины в музыкальном театре. Актер играл в предлагаемых обстоятельствах, а певец пел — пел то, что повелевала петь музыкальная драматургия. Пел он с необычайным напряжением, на пределе, а может быть, и за гранью человеческих сил. Пел не оперу, но мейерхольдовский миракль. И как это должно происходить в миракле, пел о чуде.

Вернемся все-таки к опере, потому что Мейерхольд и не забывает о ней. Партия Германа в первых картинах складывается из умоляющих интонаций, из монологов — или арий — мольбы. Герман молит Лизу, потом молит Графиню, молит отчаянно, безутешно, бесчеловечно, так что сцена мольбы превращается в сцену насилия, хотя с Лизой он всего лишь нетерпелив, зато с Графиней агрессивен, очень зол и беспощаден. Но это разные сцены в музыке и в либретто. У либреттиста мольба о любви, у композитора мольба о спасении. Рискнем предположить, что опера Чайковского — исповедь раненой души, пораженной гибельной и даже позорной страстью. Спасение — Лиза, Герман тянется к ней, тянется страстно, но другая — черная — страсть оказывается сильнее. В спектакле это показано с наглядностью даже не миракля, но моралите, другого старинного жанра. Интерьер в доме Графини огибает лестница, изогнутая в виде подковы. По ней, с левой стороны, лихорадочно взбирается Герман, торопясь на первое свидание с Лизой. Но дойдя до самого верха, до двери в комнатку Лизы, он останавливается на миг и бросается вправо, туда, где спальня Графини. Роковая подкова тянет его за собой, подкова — сценографический образ Фатума, соответствующий музыкальному образу Фатума, который звучит уже в первых актах вступления, поразительное использование лестницы в качестве смыслообразующей метафоры и конструктивной основы.

Мораль же метафоры и всей динамической мизансцены очень проста: мы видим, как Герман, этот безумец, этот фатальный герой, homme fatal, отказывается от реального чуда, о котором сам же молил, от чуда, которое являет собой способная на жертву обыкновенная любящая девушка Лиза. Миг колебаний — и он устремляется в бездну и в никуда, рвется к призрачному чуду и его призрачной носительнице Venus moscovite, в далеком прошлом femme fatale, чтобы узнать тайну трех карт и получить мимолетную власть над людьми, господствующими в Петербурге. Там, в призрачном мире, его место, там, в сумеречном мире, его мысль.

Любопытная подробность: предложив поэту Стеничу переписать все, что под пером Модеста Чайковского получилось банальным и стало хитом, Мейерхольд сохранил в неприкосновенности текст арии в Игорном доме. Менять его было нельзя. Он точно передает и торжество, и ослепление, и отрезвление Германа, и саму философию homme fatal, сверхчеловека: «Пусть неудачник плачет… Сегодня ты, а завтра я». Но это же и пророческие слова, и они очень скоро стали сбываться.

Автор либретто поэт и переводчик Валентин Стенич (1898–1938) репрессирован в 1937 году.

Заведующий литературной частью МАЛЕГОТа Андриан Пиотровский (1898–1938) репрессирован в 1937 году.

Директор МАЛЕГОТа в 1932–1934 годах Рувим Шапиро (1898–1937?) репрессирован в 1937 году.

Художник спектакля Леонид Чупятов (1890–1941) умер в блокадном Ленинграде.

Автор спектакля Всеволод Эмильевич Мейерхольд (1874–1940) арестован в Ленинграде 20 июня 1939 года, расстрелян 2 февраля 1940 года.

 

* * *

Поставив оба спектакля — и «Даму с камелиями», и «Пиковую даму», — Мейерхольд в довольно дерзкой, даже вызывающей форме откликнулся на социальный заказ властей, заказ негласный, никем не сформулированный и обращенный тоже не ко всем, а лишь к избранным одиночкам. Своеобразный привилегированный социальный заказ, посланный лидерам отечественного театра. На словах новую репертуарную политику можно передать примерно так: социалистическое строительство — это хорошо, историко-революционная тема и образы вождей — совсем хорошо, Ильич на сцене — это святое, но хотелось бы увидеть рождение новой державности, нового императорского театра.

И этот негласный социальный заказ был выполнен уже в 1932 году, когда Камерный театр поставил «Оптимистическую трагедию» Всеволода Вишневского, весьма одаренного и весьма опасного крикуна-демагога. В «Оптимистической трагедии», посвященной революционным временам, новый порядок властно подчинял революционную стихию и на место анархии разгулявшейся вольнолюбивой матросни ставил беспощадную волю одинокой тоталитарной женщины — комиссара. Ее играла Алиса Коонен, и это тоже Камерный театр Таирова угадал, потому что по всем неписаным законам классического императорского и возрождающегося неоимперского театра главную роль должна была играть женщина-актриса. Так было и при Ермоловой в Москве, и при Савиной в Петербурге. Так было и при Коонен в Камерном театре. Но Алиса Георгиевна была слишком тонкой штучкой, поэтому пять лет спустя пустовавшую вакансию первой актрисы страны заняла Алла Константиновна Тарасова, сыгравшая роль Анны Карениной в спектакле, поставленном в 1937 году в Художественном театре.

Женщина-комиссар, по пьесе Вишневского — из дворянской семьи, Анна в романе Толстого — жена очень крупного сановника в Петербурге — это как раз то, что надо, а — кого показал Мейерхольд? Одна содержанка, другая картежница, одна знает секреты обольщения, другая знает секрет трех карт, одна француженка, другая поет по-французски.

Оба мейерхольдовских спектакля имели огромный успех, но официального одобрения они не получили.

В.Э.Мейерхольд и З.Н.Райх. Берлин. 1932

В.Э.Мейерхольд и З.Н.Райх. Берлин. 1932

Афиша премьеры спектакля «Дама с камелиями». 1934

Афиша премьеры спектакля «Дама с камелиями». 1934

Пригласительный билет на премьеру спектакля «Пиковая дама» (лицевая и оборотная стороны). 1935

Пригласительный билет на премьеру спектакля «Пиковая дама» (лицевая и оборотная стороны). 1935

И.Лейстиков. Эскизы костюмов к спектаклю «Дама с камелиями». Арман, де Жирей, Маска, Доктор

И.Лейстиков. Эскизы костюмов к спектаклю «Дама с камелиями». Арман, де Жирей, Маска, Доктор

И.Лейстиков. Макет оформления спектакля «Дама с камелиями». Зал в доме Олимпии

И.Лейстиков. Макет оформления спектакля «Дама с камелиями». Зал в доме Олимпии

И.Лейстиков. Эскизы оформления спектакля «Дама с камелиями»

И.Лейстиков. Эскизы оформления спектакля «Дама с камелиями»

И.Лейстиков. Эскиз оформления спектакля «Дама с камелиями». I акт

И.Лейстиков. Эскиз оформления спектакля «Дама с камелиями». I акт

И.Лейстиков. Эскиз оформления спектакля «Дама с камелиями». V акт

И.Лейстиков. Эскиз оформления спектакля «Дама с камелиями». V акт

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Декорация и детали оформления спектакля «Дама с камелиями»

Перерисовка костюма для З.Н.Райх с гравюры из журнала мод 1870-х годов

Перерисовка костюма для З.Н.Райх с гравюры из журнала мод 1870-х годов

Л.Чупятов. Эскиз оформления спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз оформления спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз оформления спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз оформления спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз оформления спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз оформления спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Схемы размещения декораций спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Схемы размещения декораций спектакля «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз декорации к спектаклю «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз декорации к спектаклю «Пиковая дама»

Сцена из спектакля «Пиковая дама». Н.Л.Вельтер в роли Графини

Сцена из спектакля «Пиковая дама». Н.Л.Вельтер в роли Графини

Сцена из спектакля «Пиковая дама». Н.И.Ковальский в роли Германа

Сцена из спектакля «Пиковая дама». Н.И.Ковальский в роли Германа

Сцена из спектакля «Пиковая дама». Призрак Графини

Сцена из спектакля «Пиковая дама». Призрак Графини

Л.Чупятов. Эскиз декорации к спектаклю «Пиковая дама»

Л.Чупятов. Эскиз декорации к спектаклю «Пиковая дама»

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru