Наталья
Менчинская
Нас тянет в Коктебель ушедших лет
В то время как о Коктебеле
Серебряного века и первых советских десятилетий написаны десятки, если не сотни
книг и мемуаров, о Коктебеле «оттепели» и «застоя» — тоже своего рода
культурном феномене — знают значительно меньше. А ведь со второй половины
1950-х и вплоть до середины 1980-х годов он был одним из центров единения
интеллигенции, местом, где творческие люди чувствовали себя свободными и
счастливыми.
Помимо многократно описанного
неповторимого ландшафта, моря, гор, удивительных прогулок, какой-то особой ауры
этого места, людей притягивали к себе несколько коктебельских домов. Прежде
всего это был, конечно, Дом Волошина, который «держала твердой рукой» его вдова
Мария Степановна до самой своей смерти в 1976 году. Были также дома
Габричевских, Шагинян, Шульца, Арендтов, Коноваловой, была «киселевка». Каждый
из домов был замечателен по-своему, у каждого были свои приверженцы и
поклонники. Однако самым открытым, свободным и привлекательным для многих, в
том числе и для меня, был дом пианистки и певицы Марии Николаевны Изергиной.
В этом небольшом доме бывало
множество людей: известные в официальных и неофициальных кругах писатели,
поэты, диссиденты, художники и музыканты; менее знаменитые, но не менее творческие
и эрудированные ученые, переводчики, архитекторы, искусствоведы; а также самые
обычные совслужащие и научные работники. Всех привлекала своим обаянием,
светскостью, широтой натуры, певческим и пианистическим даром, а главное —
яркостью и своеобразием своей личности хозяйка дома, Мария Николаевна Изергина.
Среди друзей дома были Мария
Степановна Волошина, Анастасия Цветаева и Григорий Петников. Эти трое
«стариков» были звеньями, связывавшими М.Н.Изергину с их великими
современниками: Максимилианом Волошиным, Мариной Цветаевой, Велимиром
Хлебниковым. Эту связь времен, преемственность поколений ощущали все, бывавшие
в Доме. При этом Мария Николаевна была удивительно терпимой, открытой всему
новому, неординарному, талантливому, поэтому находила контакт с людьми любых
возрастов, профессий, уровня образования. Единственные качества, которые она не
терпела в людях, были ординарность и серость. Таким людям в ее Доме было
неуютно.
Но большинству из тех, кто,
казалось бы, хорошо знал и любил Марию Николаевну, была открыта лишь одна
сторона ее жизни. Многие почти ничего не знали о трагических страницах ее
прошлого — а ведь именно особенности происхождения и биографии сделали ее
личность столь неординарной и значительной. Поэтому, предваряя воспоминания о
Коктебеле 1960–1980-х годов, о М.Н.Изергиной и ее Доме, хотелось бы очень
коротко рассказать о ее судьбе.
Я знаю об этом больше других, так
как Муся Изергина (так называли ее у нас в доме) была подругой юности моей мамы
Натальи Менчинской. Они вместе входили в общество «аргонавтов», которое
сформировалось в 1921 году в Симферополе из студентов Таврического (Крымского)
университета, увлекавшихся поэзией, философией, музыкой, драматическим
искусством. Все они были романтиками и мечтали найти «золотое руно», то есть
что-то самое главное в жизни: смысл, счастье, удачу. Многие из членов этого
общества сохранили дружбу на протяжении всей жизни. Всем «аргонавтам» без
исключения был присущ дух свободного и радостного творчества, артистизма, даже
озорства, который обозначался термином «аргонавтизм».
Одними из самых ярких
представителей «аргонавтов» были сестры Изергины: Муся и Тотя. Обе были умницы
и красавицы. В Крым, где жил их дядя, известный адвокат, они попали в 1917
году, еще до октябрьского переворота, когда имение отца в Тверской губернии
было продано за долги — он был финансистом, человеком блестящим и образованным,
но картежником. Так судьба сестер Изергиных оказалась связанной с Крымом.
Тотя (Антонина) впоследствии
стала блестящим искусствоведом, работала в Эрмитаже, была женой его директора
академика И.А.Орбели. Судьба старшей сестры Муси сложилась драматично. Будучи,
как и многие другие «аргонавты», отчислена из Крымского университета за
дворянское происхождение, она уехала в Москву, где училась в музыкальном техникуме
по классу пения — у нее было чудесное меццо-сопрано. Но после тяжелой пневмонии
и разрыва с первым мужем у нее произошло «нервное несмыкание связок» — она
потеряла голос. В Ленинграде, куда к тому времени переехала ее семья, она
окончила музыкальный техникум по классу рояля, второй раз вышла замуж, в 1930
году у нее родился сын.
В конце 1930-х годов М.Н.Изергина
вместе сыном вслед за сосланным отцом уехала в Среднюю Азию, в Алма-Ату, где
работала иллюстратором-аккомпаниатором в драматическом театре. В Алма-Ате она
пережила войну и смерть любимого отца, погибшего в ссылке чуть ли не от голода
(о тяжелых событиях своей жизни она рассказывать не любила). В это трудное
время к ней вернулся голос, она успешно выступала с сольными концертами, но в
1946 году произошел несчастный случай: погиб на охоте сын Коля. Горечь этой
потери Мария Николаевна несла глубоко в себе до конца своих дней. После этого
она долго не могла петь — горло схватывали спазмы, однако в театре она
продолжала работать — надо было жить.
Марию Николаевну все больше
тянуло уехать из Алма-Аты, где все вызывало тяжелые воспоминания, вернуться в
Россию, в Крым — в места, где прошла юность. В середине 1950-х годов, узнав,
что в Коктебеле стали интеллигенции давать участки, она решила еще раз изменить
свою жизнь. С помощью Марии Степановны Волошиной, с которой познакомилась еще в
1924 году, когда гостила в Доме Волошина вместе с компанией «аргонавтов», она
получила участок для строительства дома в пустынном месте среди холмов. Так, в
1956–1958 годах и появился этот Дом, на протяжении 40 лет бывший родным для
многих.
В 1998 году, после смерти
М.Н.Изергиной, Дом был продан ее наследниками и хладнокровно снесен новыми
владельцами. Тем более стало необходимым сохранить память о нем и его хозяйке,
собрать воспоминания известных людей, посещавших Коктебель и Дом М.Н.Изергиной
в те годы.
В журнале публикуются
воспоминания хорошо известных всем «коктебельцев»: писателя В.Аксенова, поэта
Е.Рейна, художника Д.Плавинского, музыкантов А.Козлова и Е.Бачурина, собирателей
И.Сановича и Л.Талочкина. Подборка составлялась и готовилась к печати немало
времени. Какие-то реалии, зафиксированные в мемуарах, в последние годы
изменились. Одного из авторов не стало на этом свете…
Нас тянет в Коктебель ушедши
лет,
Которого уже на свете нет,
В тот Коктебель, где ждал нас
милый Дом.
О, как давно мы не бывали в
нем!
Игорь
Санович
Игорь Григорьевич Санович родился в 1923 году в
Москве. Окончил Институт востоковедения, специалист по Ираку. Известный
коллекционер.
Для меня Коктебель — это счастье.
Когда только подъезжаешь на машине, переваливаешь через холмы, открывается
бухта — и все, я покорен!.. Самое чудесное для меня — вид на бухту: Кара-Даг с
профилем Волошина с одной стороны, Хамелеон — с другой. Очертания этой бухты меня
пленяют бесконечно. Такого нигде не встретишь. Я знал одного
француза-путешественника, который объездил весь мир. Я удивляюсь, как этот
француз проник в Коктебель, видимо, он хорошо говорил по-русски и кто-то взял
его с собой. И он мне говорил: «Ничего прекрасней Коктебеля я в жизни своей не
видел…»
Там было три дома — самые
замечательные в Коктебеле: дом Павла Николаевича Шульца, дом Габричевских и дом
Марии Николаевны Изергиной.
Первый раз я поехал в Коктебель,
прочитав «Черное море» Паустовского. Это был 1955 год. Павел Николаевич Шульц,
замечательный человек, археолог, руководил всеми раскопками в Крыму. Он
раскопал Неаполь скифский под Симферополем. Его жена Валентина Алексеевна; дочь
Наташа — писала путеводители по Коктебелю. Мы с Павлом Николаевичем ездили по
всем раскопкам — в Симферополь, в Керчь. Я помню раскопки на Тепсене,
присутствовал там. Это поздние средневековые поселения, наверное киммерийские,
примерно XIII–XIV века… Был такой
знаменитый художник Вася Ситников, он умер в Америке. Он туда нанимался рабочим
и раскапывал. За это предоставлялся ночлег и питание. Раскопки долго
продолжались, потом их закопали.
Самым замечательным был дом
Габричевских — Александра Георгиевича и Наталии Алексеевны Северцевой.
Александр Георгиевич был энциклопедически образованным человеком, он
удивительно тонко понимал искусство. Несмотря на то что его то сажали, то
какие-то еще препоны ставили, ему удалось многое сделать по истории
архитектуры, живописи, он был одним из самых умных и образованных людей в России.
Мы его все очень любили, впечатления эти остались на всю жизнь. У меня есть
портрет Габричевского работы Фалька. Дом Габричевских сохранился, на нем даже
сейчас мемориальную доску установили: «Здесь жил выдающийся искусствовед...»
Наталия Алексеевна — прекрасная художница-примитивистка — дружила с Марией
Степановной Волошиной. У Александра Георгиевича всегда было много народу. Там
жил Александр Александрович Румнев, знаменитый артист Камерного театра, потом
постановщик многих спектаклей, он вел класс пластики, красавец необыкновенный.
У Габричевских всегда жил Генрих Густавович Нейгауз, ходил все время в белом
костюме, в бабочке... Это в шестидесятые годы. Там часто бывали Лев
Владимирович Кулешов — кинорежиссер, и его жена актриса Хохлова — очень эффектная
дама, не от мира сего, с развевавшимися ярко-рыжими крашеными волосами...
Третий дом — Марии Николаевны
Изергиной. Эти дома — Габричевских и Марии Николаевны, как ни странно, не
дружили. Они общались, но дом Габричевских был довольно закрытый, а у Марии Николаевны
был «салон». У Шульцев тоже был салон, только маленький, там было очень много
прелестных людей. У Марии Николаевны собиралось всегда большое общество, она
была мастерица вести беседу — так организовывать разговор это большой талант.
Она умела разговорить собеседника, и каждый перед ней раскрывался, хотел
рассказать что-то самое заветное. Ее вечера незабываемы. Я у нее жил только
один раз, когда опоздал на поезд и вернулся. Это было поздней осенью.
Как я с Марией Николаевной
познакомился — не помню, это было давно, и поскольку я бывал в Коктебеле два
раза в год, в июне и в сентябре, я к ней зачастил... Многие писатели,
приезжавшие в Коктебель, с большим интересом приходили к Марии Николаевне:
Евтушенко, Слуцкий, Фазиль Искандер, ее все очень почитали. Анастасия Ивановна
Цветаева написала «Зимний Коктебель». Она описала свою поездку в Коктебель и
визит к Марии Николаевне. Она пишет о Марии Николаевне очень тепло. Цветаева
часто бывала, я много раз заставал ее там. Они дружили. Общение их было любовное,
они понимали друг друга с полуслова! Еще с Марией Николаевной дружила Елена
Ивановна Васильева, светская дама, жена кинорежиссера Васильева, который сделал
«Чапаева», потом она была женой поэта Светлова. Помню этот дом, когда была еще
не застеклена огромная веранда, чтений не помню, но народу собиралось много.
Мария Николаевна пела! Она вела всех в свою комнату, там у нее был рояль и она
очень хорошо пела. Говорила про себя: «По происхождению я — помещица, и папа
мой был помещик». Она говорила: «В моем доме нет советской власти». Это
ощущалось, и она любила это подчеркивать. «Но у меня, — говорила она — есть
один стукач... кот Пищик! Вот единственный стукач, все слушает и все доносит».
У нее всегда были большие умные собаки, которых она обожала... Мой друг Слава
Климов (Ростислав Борисович Климов, искусствовед). Слава Климов приходил к ней
ежедневно, она его очень любила. Мы часто со Славой приезжали в Коктебель
вместе, еще была жива Мурка — его жена (Мария Александровна Климова,
искусствовед). У Мурки очень много коктебельских пейзажей, они очень хороши. Мы
с Климовыми были самые верные коктебельянцы, мы туда ездили сорок лет каждый
год. Славочка был за год до смерти последний раз. Он был самый последний, самый
стойкий. Последняя наша встреча с Марией Николаевной — в 1995 году. Она ходила
довольно трудно, иногда с палкой, но всегда выходила вечером к гостям, вела
беседу, иногда выпивала рюмку водки.
Еще был интересен дом Шагинян с
прекрасным садом, там жили художники, муж и жена Мирель и Виктор Цигаль. Никого
не осталось, кого я знал там. Шульц давно умер, Валентина Алексеевна умерла,
Габричевские умерли, Мария Николаевна умерла. Мирель осталась, мы с ней
дружим... Произошла со мной история: я в Коктебеле заболел инфекционным
менингитом, и никто не знал, что это. Просто я ничего не слышал, болела голова,
я терял сознание, но одна врачиха, которая была связана с семейством
Габричевских-Северцевых, Галя Волкова, определила, что это. Я должен был там
умереть, но Мирель на свой страх и риск ночью на машине отвезла меня в больницу
в Феодосию. Там у нее знакомый врач по этой части. Врач замечательный, лицом
напоминал флорентийского кондотьера, пожилой красавец. И он меня выходил! Я там
пролежал целый месяц. Мирель рассказала, что пока я был без сознания, я говорил
по-персидски. Она армянка, знает восточные языки. Мне потом этот доктор
рассказал, что это очень распространенный случай: во время такой болезни люди
начинают вспоминать то, что забыли навсегда. Я когда-то учил персидский, но
потом не работал с ним много-много лет и забыл его полностью, но в бреду
говорил по-персидски!
Я перестал ездить в Коктебель,
уже сколько лет там не был. Я тоскую по Коктебелю, скучаю по природе и по
людям. Мне его очень не хватает. Хочется в Коктебель, но в тот, старый. То, что
сейчас, — я это не могу: шашлыки, галдеж, духаны, кафе, народ наглый. А пляж из
щебенки! Такое могла сделать только советская власть: они вывезли весь берег,
всю гальку на строительство какой-то своей стратегической дороги. Почему
щебенку нельзя было использовать для строительства дороги?.. Мне без Коктебеля
трудно!
Леонид
Талочкин
Леонид Прохорович
Талочкин (1936–2002) — инженер–энергетик, коллекционер произведений советского
андеграунда. В 2002 году его собрание стало основой музея «Другое искусство»
при РГГУ.
Это было в начале шестидесятых, я
никого здесь не знал — приезжал как обычный отдыхающий. Тогда была известная
традиция: когда приедешь, надо сходить на могилу Волошина, отметиться сразу.
Перед этим нужно красивых камешков набрать... В тот год весной пионеры из
местных деревень разорили могилу. Преподаватели в школе говорили им, что
Волошин был белый офицер, который расстреливал красных командиров. Они
поднялись и снесли весь этот холмик, который состоял из местных камешков, там и
сердолики попадались... Я познакомился с Екатериной Анатольевной Сорокиной —
парижской женой Эренбурга, и ее дочерью Натальей, они все лето проводили в
Коктебеле... Мы пошли искать камешки, весь пляж был усыпан, но хотелось взять
что-то особенное. И вот где-то под самым Кара-Дагом нахожу серовато-голубоватый
базальт в форме плавника акулы или паруса — огромный! Килограммов семьдесят, не
меньше. Принес рюкзак, подложил подушку к спине и понес, а по дороге, у
литфондовской столовой, решил взвесить — семьдесят пять!.. Лучше бы не взвешивал
— легче идти было бы. Но ничего, дошел, донес камень! Сел на волошинскую
скамеечку покурить, отдышаться, а тут как раз идет Виктор Андроникович
Мануйлов, известный питерский знаток Лермонтова и волошиновед с целой
экскурсией интеллигенции. Он увидел камень и замер: «Откуда здесь такой
потрясающий камень? Кто его принес?» — «Вот этот молодой человек». — Екатерина
Анатольевна показала на меня. На следующий день был день рождения Волошина,
меня пригласили в дом к Марии Степановне, и там я познакомился с Павлом
Николаевичем Шульцем. Мы подружились, я стал бывать у них, и однажды Наташа,
дочка Павла Николаевича, взяла меня в гости к Марии Николаевне Изергиной. Дом
был полон гостей, веранда тогда еще не была застеклена... Я никого не знал, сел
с краешку на скамейку, и тут ко мне подошел пес (это был, наверное,
предшественник Джима — Босс) и положил мне голову на колени, я стал чесать ему
нос. Тут появилась Мария Николаевна: «Я вас не знаю, но что вы дали моей
собаке?» — «Ничего не давал...» — «Этого не может быть. Он вообще не любит,
чтобы его гладили. Почему он к вам подошел?.. Ну что же, раз моя собака вас
приняла — давайте знакомиться»... Так через камень я познакомился с Волошиным,
а потом через собаку я познакомился с Марией Николаевной. У меня с собаками
всегда складываются отношения, а кроме того я им сразу начинаю правильно чесать
носы, что они обожают. Помню, в один из последних моих приездов в этот дом, я
подошел к калитке, собаки сразу бросились ко мне, подставили носы, и тут слышу
как Мария Николаевна говорит кому-то: «Интересно, кто это там пришел? А, это
Талочкин пришел! Собаки побежали встречать и не залаяли...»
В волошинский дом я приходил как
турист. Там в отведенные часы можно было зайти в библиотеку. Мы сидели и
переписывали от руки все неизданные тогда стихи Волошина. Это было при Марии
Степановне, с ее разрешения. Музея тогда еще не было... Позже, когда я приезжал
в Коктебель зимой, Мария Степановна приглашала меня к себе. Погода была
мерзкая, и я целыми днями сидел в библиотеке — сначала просто перебирал... Вот,
например — Юнг, а вот еще какой-нибудь философ-поэт, все это после революции не
издавали, невозможно было найти — с придыханием смотрел на них, гладил
книжки!.. Обычно я поселялся в доме Шульцев, брал ключи у соседей, топил печку.
Поселок был совершенно пустой, Мария Николаевна уезжала на зиму в Питер.
А летом я предпочитал шляться
где-нибудь в горах... Интересно, но сколько я был в Крыму (причем в одиночку
приезжал), ни одного курортного романа у меня не было. Мне было некогда! Бежать!
По горам! Знакомства были, даже потом перераставшие во что-то в Москве. Но в
Коктебеле я был всегда в пути. Если бы попалась какая-нибудь девица, которая бы
за мной бежала по всем этим Мангупам, тогда да...
Страшные истории бывали на
Кара-Даге. Как-то один альпинист из Красноярска приехал покорять Кара-Даг. До
этого он у себя облазил все Красноярские Столбы. Привели его к Чертову пальцу,
он посмотрел, сказал: «Ерунда!» — и полез вверх как кошка без всяких
приспособлений, минут через пять был наверху. Встал, помахал всем рукой — и в
этот момент у него громадный камень из-под ноги вылетел... Он рухнул вниз и
разбился насмерть! А еще под верхней точкой — там, где Мертвый город и со
стороны моря фантастически красивые скалы, было одно убойное место... Как-то
раз там погиб один физик. Когда его доставали, оказалось, что метров семьдесят
он летел, упал на какой-то выступ и приземлился на труп девушки, которая
разбилась за две недели до него!.. Там такой коварный уступ — место ровное, но
есть небольшой уклон и камешки мелкие сыплются. Человек семь там упали в те
годы, всем почему-то хотелось подойти к краю и посмотреть... Потом уже знали,
что туда нельзя. Я там ходил много раз, экскурсии проводил, показывал, что сюда
нельзя... Собирал группу не больше пятнадцати человек. В шесть утра, до жары,
мы выезжали автобусом на Биостанцию, оттуда поднимались к скалам, там где
Король и Королева, Трон — маршрут не сложный, по Карагачу — ближе к морю. Потом
мимо Коба-Тепе, где Мертвый город, потом Кок-Кая, хребет Магнитный — скал вроде
много, а забираться некуда, безопасный маршрут, если никто не пытается соваться
куда-нибудь. Спускались там, где южный перевал — к шоссе. За экскурсию на
Кара-Даг рубль брал, с человека! Прекрасная экскурсия была в Старый Крым — там
я уже по три с полтиной брал. Вначале литфондовским автобусом (надо было
договориться) приезжали к подножию Агармыша. В шесть утра открывалась местная
чайная. Там плотно завтракали — борщ надо было съесть обязательно. Кто не ел,
того я с собой не брал. Оттуда начинали подниматься на Агармыш, это невысоко —
не выше Кара-Дага. Там всякие красоты: пещера Бездонный Колодец — туда я никого
не пускал, еще бы — сорок пять метров лететь! Мы шли в пещеру Лисий Хвост, это
небольшая сталактитовая пещера. После этого шли на южный отрог — там такая
карстовая воронка странной формы, называлась она Верблюжье Ухо. Потом
спускались к деревне Кринички. Там посреди кукурузного поля торчала ржавая
труба с двумя отростками, из которых круглый год текла сорокаградусной
температуры вода с сильным сероводородным запахом. Это был подземный источник,
пробурили его случайно вместо питьевой воды. Потом там сделали и ванны, но к
этому времени сероводород почти выдохся, и вода была уже холодная. А до того
это была лужа, в которой лежали люди с блаженными улыбками! Те, кого я
приводил, сначала с ужасом смотрели: «Мы что, тоже туда полезем?..» — «Да нет,
— я им говорил, — только пыль смоем под краном, вода теплая, кроме того это
полезно. Сероводородный запах не такой противный — как минералка примерно...» И
вот я запускал их туда, а сам наблюдал, как они сначала садились, потом
ложились, разомлевшие от сероводорода. Потом не хотели выходить — я их за ноги
оттуда вытаскивал! А среди местных водителей грузовиков считалось, что кто
лысый, у того волосы вырастают от этой воды. И все местные лысые шофера
приезжали туда по несколько раз в день, чтобы головой мокнуться в эту лужу!..
Кто-нибудь из них нас всегда оттуда довозил до Старого Крыма. Сразу шли в тот
знаменитый ресторан, там договаривались с шеф-поваром, заказывали на вечер еду.
Ужинать приходили в одиннадцать вечера и сидели всю ночь. Утром те, кто был не
в форме, отправлялись первым автобусом в Коктебель, а оставшиеся с рассветом
поднимались в сторону Армянского монастыря и оттуда шли пешком в Коктебель. Там
недалеко от горы Барыколь есть хребет, напоминающий окаменевшего дракона.
Огромный ящер лежит на горе — потрясающей красоты зрелище!.. Вот такие были
экскурсии. Ходили со мной просто люди — с пляжа. В основном какая-то инженерная
публика, послушная. Поэтической богемы как-то не попадалось, и потом богему
тяжело водить, она не ходячая. Впрочем, один раз я повел на экскурсию
постояльцев Марии Николаевны! Как-то я приехал к ней и обнаружил всю ее ораву,
которая дохла от тоски и никуда не могла выбраться. Я их всех вытащил в Старый
Крым, правда без Агармыша, они не захотели. Мы пошли в Сурб-Хач, в Армянский
монастырь, ну и в ресторане посидели... Мария Николаевна тоже тогда еще ходила
в горы, правда недалеко — на Северный перевал к Малому Кара-Дагу. Не знаю,
почему его называют Малым Кара-Дагом, вообще-то это отрог Святой Горы, там где
Большой источник.
Это то самое место, где Шелесту
устраивали «царскую охоту». Был такой интересный эпизод. Шелест был первым
секретарем Украины. А «царская охота» — это была правительственная охота: тогда
оцепили весь Кара-Даг, пограничников попросту выкинули взашей, потому что здесь
крутое начальство, у них спецохрана. Вдоль шоссе на Щебетовку стояли через
каждые пятьдесят метров автоматчики и на Кара-Даг никого не пускали. Потом
вертолетом завезли отару северных оленей. (Ну начальство же не знает, какой
олень северный, а какой другой!) А что — взяли транспортный самолет прямо
из–под Мурманска, вогнали в него стадо оленей, где-то он под Симферополем
приземлился, тут же на вертолетах этих оленей переправили на Кара-Даг.
Нервничали только, как бы олени не передохли от жары, пока начальство
подойдет... Егеря на охоте их из-за камня и показывали: «Вон олень!»...
Начальство — «бабах!», олень падает, его достреливают из пистолета. Олени эти
не могли там бегать, сразу же падали, ломали ноги, они же к тундре привыкли. И
вообще эта жара для них совершенно непригодная обстановка! Вот их и стреляли
почти в упор. И сбоку еще достреливали — начальство же попасть не может с
первого раза, и промахнуться оно тоже как бы не может... В общем там была такая
царская охота, после чего Шелест сказал: «Какое здесь место! Оленей полно! И
чего хочешь!..» (Там же источник с водопадом! Ручей стекает в сторону Отуз, к
Биостанции.) И Шелест решил строить на Кара-Даге правительственную дачу. Но его
обманул его лучший друг Македонский, председатель коктебельского винсовхоза.
Когда Шелест решил строиться, Македонский сказал: «А вода?» — «А вот здесь
источник». Источник на самом деле есть и он неиссякаемый! Там воды хватило бы
на пять правительственных дач, и всего хватило бы, кроме оленей, но их можно
завозить! Завезти туда что хочешь можно — хоть кенгуру!.. Но Македонский на
следующий день пригнал в Симферополь цистерну вина прямо к Институту водных
ресурсов. И они составили фальшивый отчет, что вода на Кара-Даге бывает только
две-три недели в году, а в остальное время это все пересыхает! Он привез эти
отчеты, что воды нет и что бурить бесполезно. Они сказали: «А ладно! В Ялте
построим! Дворцов много — займем!»... А так этот Шелест собирался все от
Тепсеня до Биостанции занять под правительственную дачу, причем не только себе
— там на все политбюро места хватило бы! А Македонский прикинул другое — ему
плевать, он бы и рад был правительственной даче, но на Кара-Даге были лучшие
виноградники — их тоже пришлось бы начальству отдать... Он взял круговую
оборону, залил всех вином, и все ему давали липовые экспертизы, что воды нет,
того-сего нет, все валится, того и гляди откроется вулкан. Такую ахинею писали
эти начальники! Но вино лилось рекой — Македонский вина не жалел и отбился! Так
Кара-Даг сам себя спас своими виноградниками...
Василий
Аксёнов
Всякий раз, этот перехватывающий
дыхание силуэт гор вызывает ощущение необузданной свободы. Сбежал! Сбежал!
Опять утёк!.. Даже в те времена, в шестидесятые и семидесятые годы, возникало
странное ощущение вольницы, как будто бы не вполне советская власть. Толпы
молодежи водились, собирались по вечерам с гитарами, пели, костры жгли —
брожение такое наблюдалось. То ли это было упущение властей, то ли они были там
в латентном состоянии, но в общем там действительно возникало ощущение отрыва.
Кара-Даг был совершенно открытый. Там в бухточках, вплоть до Разбойничьей, жили
какие-то коммуны людей. Жили на крошечных пляжах и гнездились даже в скалах. В
шестидесятые годы там была создана Республика Кара-Даг. Я много раз об этом
рассказывал, например по радио «Свобода».
Дело в том, что в августе 1968
года была оккупирована не только Чехословакия, но еще другая республика —
Республика Кара-Даг. Поразительно, но это совпало по дням и даже по часам!..
Все знали, что существует эта Республика Кара-Даг, что там проходят выборы
президента, парламента, там существовал и парламент, мисс Кара-Даг выбирали — в
общем, резвились ребята. Физики-лирики, я многих из них знал. Жили они в таком
месте, которое считалось недоступным с суши. Это было где-то в Львиной или в
Разбойничьей бухте. С суши туда можно было спуститься только на тросах. Однажды
мы близко с ними соприкоснулись: мы пошли по бухтам такой большой, семейной,
писательской компанией с детьми. Я был с сыном, Булат со своим Булькой
маленьким, человек двадцать... Мы зашли за Третью Лягушачью, и вдруг, как это
часто бывает, начался шторм при ясном небе — огромные волны пошли, захлестывая
этот пляжик. Мы прилепились к скалам и вдруг поняли, что мы в очень паршивой
ситуации — дальше мы двигаться не можем. С нами дети, а тут и взрослому
проплыть до следующих скал близко, но невозможно — захлестывает. И вдруг
появились какие-то супермены, в буквальном смысле — черные, выгоревшие дотла,
на плавсредствах — надувных матрасах. Они забрали детей и перетащили по морю за
скалы в безопасное место. Они нас просто спасли. Это и были те самые люди,
которые позже организовали республику...
А с республикой вышла такая
история: приходят ко мне два журналиста, два заурядных таких хмырька из
феодосийской газеты, и говорят: «Знаете, Василий, у нас готовится очень
серьезная акция — ликвидация “республики Кара-Даг”. Там собралась такая шпана,
что принято решение на уровне райкома партии ликвидировать вот эту
“республику”, потому что оттуда идет порок и вольнодумие». Я говорю: «И что?» —
«Да вот, мы идем в составе штурмующей группы, хотите — можете пойти с нами».
Разумеется, я с ними не пошел... Но 21 августа (когда советские войска
штурмовали Прагу) с моря подошел пограничный катер — закрыл им бухту. А сверху,
со стороны гор, их блокировала милиция и начали хватать там людей... Позже я
встретил этих двух журналистов, они рассказали, что вот, разгромили всю эту
республику, но президент ушел! Неизвестно куда, ушел президент и все! Так
Республика Кара-Даг закончила свое существование.
Одно лето было очень тревожное,
стали почему-то люди погибать — падать на Кара-Даге. И именно физики! В те
времена физики возомнили себя суперменами — они занимались такими опасными
видами спорта, в частности скалолазанием, без достаточной подготовки. Один за
другим разбились четыре человека: кто-то из «курчатовского» института, кто-то
из «физтеха». В Доме творчества возникла тревога, как во время осады, — в этот
момент как раз пропали еще два физика. Многие знали этих ребят, все думали:
«Что делать?» И тут мы узнали, что из Москвы мчится на мотоциклах команда
физтеховцев, чтобы спасать их — застрявших в расселинах. Они за одну ночь
примчались — супермены! Но друзей вытащили уже мертвыми. И была стихийная
панихида по этим погибшим ребятам, все собрались, было много народу, все пели,
девушки плакали, небо такое тревожное. В общем — особая атмосфера... Вот такие
там были истории.
Много было интересных встреч.
Попадались разные популярные люди из племени дикарей, помню одного, он был
похож на Хемингуэя, и сам себя маскировал под Хемингуэя — борода, очки в
железной оправе. Добродушный великан — учил детей плавать… Был такой Стас
Красаускас — супермен, литовец, талантливый график, его все любили. Он был
невероятный пловец — человек моря. Интересные люди встречались и среди местных
жителей, например безногий Киселев. Поразительное зрелище было — как он плавал
потрясающе: он отвязывал свои протезы и плыл без ног — одними мощными руками!
Недалеко от Киселева жил такой реликт сталинской эпохи — академик Микулин,
который все время заземлялся, чтобы отвести в землю избыток своей энергии...
Я бывал в доме Габричевских, у
них каждый вечер что-то происходило, там было очень приятно: умные беседы,
шутки, легкая такая атмосфера. Да и в литфондовском Доме творчества не
чувствовалось обычного давления советской власти. Все были под влиянием моря,
солнца, воздуха с запахом лаванды, полыни...
А еще на моих глазах происходило
сочинение коктебельского главного гимна: «Ах, что за чудная земля / Вокруг
залива Коктебля / Колхозы-бля, совхозы-бля / Природа!..» Это сочинил Владик
Бахнов в ответ на статью Аркадия Первенцева, разоблачавшую тех, кто ходит в
шортах. Ведь в 63-м было гонение на шорты! Они устраивали облавы, хватали всех,
кто в шортах, и в том числе больших советских поэтов, таких как Рождественский.
И даже различных лауреатов еще более старшего поколения. Арестовывали, тащили
куда-то. Не разбирали. И вот этот Бахнов сочинил такую песенку, она прямо
иллюстрировала эту статью, и мы ее хором пели с каким-то безумным весельем! Еще
помню, пели сидя на веранде дома Волошина (какие-то комнаты там все же
отдавались писателям и можно было там поселиться): «Мы поедем на луну / Вспашем
землю-целину / Мир победит, победит войну! / Мир победит, победит войну! / Мир
победит, победит войну! / Мир победит, победит войну!..» Бесконечно!
Я всегда в Коктебеле работал,
хотя там трудно было сосредоточиться. Была у тогдашних писателей довольно
гнусная привычка — читать друг другу свои сочинения, собирались по вечерам и
читали. Вообще-то это подлость — люди приехали развлекаться, а этот сидит
какой-нибудь, очки наденет и читает, а все обязаны слушать, высоколобое
собрание... Однажды и я прочел одну пьесу, а там был Алексей Николаевич Арбузов
— драматург. Я прочел в шутку, ёрнически. А он вдруг стал кричать: «Я ненавижу
такой театр! Театр должен быть простым! Милым! Легким! Что за издевательство!»
Я говорю: «Алексей Николаевич, ну что вы так серьезно, я же ничего — написал,
да и все. Я же не претендую на постановку!» А один раз другой драматург, из
классиков, читал, вдохновенно отбрасывая листки. Все слушают и боятся рот
раскрыть, а прочитанное — просто ужас какой-то, глухомань полнейшая и никто не
смеет ничего сказать. А кто-то был «под шофе», и вот этот кто-то говорит: «Ты
знаешь, старик, у тебя таз есть, металлический?» — «Ну есть» — «Давай мы
положим в таз то, что ты прочел, и сожжем...» Все начали жутко ржать! Позже
этот жанр литературных чтений стал засыхать — перестали мучить друг друга.
Как-то отмечали мой день рождения
— 35 лет. Приехали Белла и Галя Евтушенко. Они приехали из Москвы на
автомобиле. А у автомобиля по дороге выпало переднее стекло. Эти совершенно
сумасшедшие бабы без переднего стекла привезли массу валютной выпивки! И на
веранде столовой Дома творчества мы открыли бар «Советский валютчик». Мы
устроили выпивку по объявлению: первая выпивка — бесплатно, вторая — рубль,
третья выпивка — десять рублей, четвертая — сто рублей! Дольше всех держался
Алексей Николаевич Арбузов, он на четвертой как встал, так потом уже не отходил
от бара. А публика, дефилирующая мимо, жутко ревновала. Кончилось тем, что они
не выдержали, ворвались и разграбили весь бар! Вот такие истории бывали в Коктебеле,
как-то люди там раскрепощались, освобождались...
Вторжение в Прагу случилось после
моего дня рождения, другого, не того веселого. Надо сказать, в то мрачное утро
настроение было особое. Три дня не прерываясь шел проливной дождь, размывая
сортиры и заливая весь Коктебель нечистотами. Все плыло куда-то, в воздухе была
какая-то гадость. Мы с Евтушенко стали шляться и напиваться. Настроение было
паршивое. Евтушенко пошел давать телеграмму протеста Брежневу. Телеграфистки
перепугались — но он отослал телеграмму, такую уважительную: «Дорогой Леонид
Ильич, я считаю это большой ошибкой, это не пойдет на пользу делу
социализма...». А я был в совершенно оголтелом состоянии и орал: «Что ты этим
гадам телеграммы шлешь!? Их надо за ноги и на столбы подвесить!» Причем — не
тихо, а громогласно, специально! На фоне этого всего настроения. Не знаю, как
они меня не придушили. Видимо, отсутствие какой-то структуры власти в этом
поселке все же было. Позже, в 75-м году, я описал это в романе «Ожог»: под
дождем стоит очередь в душ. Одно-сосковый душ, и в него сто пятьдесят человек
стоят. А герой (это был я сам) орал им: «Гады! Рабы проклятые! Что вы тут
стоите под дождем в душ? Вам что, не хватает воды? Отмыться хотите, мерзавцы,
пока наши танки давят людей в Праге!..» Вот в таком духе...
Последний раз перед отъездом я
был там в 79-м году. Я уже не мог получить путевку в «Литфонд», потому что
вышел из Союза писателей, но мы сняли две комнаты в такой «вороньей
слободке»... А несколько лет назад, году в 99-м я там побывал, директором дома
творчества стал бывший шофер литфондовского грузовика — Лёня. За это время он
построил две виллы и купил белый «мерседес». Он катал нас повсюду и как-то
вспомнил: «Василий Палыч, вот вы в этом доме жили, помните?» — «Ну конечно
помню» — «А там, знаете ли, была специальная комната, где три человека
постоянно сидели на прослушке и постоянно вас слушали!» Он это знал точно,
потому что сам туда входил, и его чуть за это не арестовали. Вот такая свобода
— каждый вечер закрывались пляжи, появлялись патрули пограничников, гоняли с
пляжа засидевшихся влюбленных. Катер проходил, шарил прожектором — очень они
боялись, что вдруг убегут, уплывут. Море было пустое — ни парусов, ни
кораблей...
Что поразительно — море и сейчас
мертвое, я не знаю почему. Казалось бы, теперь у них свобода, так что им стоит
открыться наподобие Адриатики или Италии. Ничего похожего — жалкие харчевни,
дикая музыка, омерзительный плебс какой-то ходит. Современным Коктебелем я
безумно разочарован. Вся эта «бесштанная элита», которая там собиралась,
исчезла, испарилась. Но Кара-Даг ожил! Мы с сыном Алексеем не так давно были в
Судаке и поехали в Коктебель. Кара-Даг закрыт. Забор, сидит охранник — я
говорю: «Ну пусти нас, денежку дадим» — «Нет, не могу, меня накажут» — «Ну ты
же знаешь, кто я?» — «Знаю, — говорит, — вы — Аксёнов Василий Павлович» — «Так
ты скажи, что Аксёнов на коленях приполз весь в слезах, истосковался в
эмиграции». — «Это хорошая мысль», — говорит, взял деньги, открыл нам калитку.
Мы туда прошли, и были одни в этих бухтах! Как Кара-Даг расцвел! Там дрофы
бегают!..
Того, нашего, Коктебеля больше
нет, но это как потеря эпохи, времени. Оно ушло, но оно и осталось, юность не
проходит совсем. Потом, уже в эмиграции, я ездил на греческие острова всякий
раз как будто в поисках Коктебеля. Природа похожа, но люди... Такого скопления
людей, близких по труду и по духу, не было больше нигде — это все-таки
настоящая писательская колония.
Я сейчас поселился в Биарритце, и
там у меня из окон пейзаж напоминает Коктебель, и воздух похож, только
санитария получше. И кстати, Коктебель — это же Планерское, первые
дельтапланы... А в Биарритце — парапланеристы в воздухе висят на таких
параболических парашютах. Так что я нашел какой-то свой Коктебель...
Алексей
Козлов
Можно сказать, что в Коктебеле я
провел полжизни. С шестидесятых годов вплоть до восемьдесят шестого, до
Чернобыля, я бывал там каждый год. Замечательная была пора — не юности, а
именно зрелости. Я общался там с людьми, я общался там с природой, я общался
там с мистическими явлениями, свойственными Крыму... Позже, в середине
девяностых годов, я выпустил пластинку «Горы Киммерии» — клавишная музыка,
которая у меня связана с этой загадочной страной...
В Крыму и особенно в Коктебеле
действительно сошлись какие-то космические или идущие из-под земли мощные
излучения, определенное состояние духа. Там себя чувствуешь не как в другом
месте — тебя посещает какая-то связь с загадками нашей жизни. Это абсолютно
точно, я на себе все это ощутил.
Волошин не зря там жил. Туда
всегда тянулась масса людей, в основном диссидентская часть нашей
интеллигенции. На этих дачах или в комнатах Дома творчества собирались и
разговаривали, не боясь, что это будет подслушано через телефон, как в Москве.
Одним из таких мест был дом Марии Николаевны Изергиной, куда меня кто-то привел
и где я потом часто бывал.
Марья Николаевна для меня была
знаком Коктебеля. Она интересовалась всем, жила совершенно активной жизнью. У
нее была энергия молодого человека, и что меня с ней особенно сблизило — она
интересовалась еще и эзотерикой, хотя глубоко в это не вникала. Она больше
интересовалась всякими чудесами, у нее были книжки с фотографиями всяких
астральных картин, но в то, что есть тонкие миры, что в них можно входить и там
есть другая жизнь, она верила. Настоящим эзотериком была Ариадна Александровна
Арендт — другая местная жительница. Меня к ней в дом привел мой друг архитектор
Саша Раппопорт, он потом женился на ее внучке Наташе. У Ариадны Александровны
не было обеих ног, она сидела на коляске. Мы разговорились, сразу стали
интересны друг другу, и она рассказала мне вот такую историю. Она настоящая
штайнеристка, верила в реинкарнацию полностью. В двадцатые годы она — молодая
девушка, студентка Вхутемаса, шла по Москве и вдруг ее сбил трамвай. Она
очнулась в больнице без ног. И она рассказала мне: «Когда я поняла, что мне
отрезало ноги, я почувствовала возвышенное облегчение! Счастье!»... Она
расплатилась за что-то. Что-то было кармическое, какой-то грех в прошлой жизни.
Это потрясающе!.. А Мария Николаевна была мистиком, хоть и неполноценным, но
это тоже говорит о том, что она была молода духом. Поразительный человек! Эта
энергия, эта культура... Как легко она садилась за рояль, исполнялись романсы,
песни старинные, это было так естественно... я таких людей больше не видел!
У нее дома произошел еще один
характерный случай. В семьдесят третьем году я впервые собрал ансамбль
«Арсенал», а в семьдесят четвертом приехал в Коктебель, первой программой
«Арсенала» была опера «JC Super Star»,
о которой у нас никто ничего не знал, а я ее уже играл и сделал аранжировку. И
вот дома у Марии Николаевны, в присутствии всех ее ленинградских старых
интеллигентов, на ее рояле я рассказал про эту оперу, играл и даже пел куски.
Что поразительно — большая часть их, которые и джаз-то не знали, «запали». Но
Мария Николаевна как-то по особому открылась, как юная девушка, стала
фанатичкой рок-музыки и рок-опер! Это меня лишний раз убедило, что она свой
человек.
Еще одно приятное воспоминание
врезалось в память. Приблизительно в середине семидесятых выпустили из лагерей
отсидевшего Вадима Делоне. Это был сентябрь, народу было мало, под киловой
горой, недалеко от дома художника Киселева, был дикий пляж. И на этом пустом
пляже, солнца уже не было — я познакомился с компанией: это был Вадим Делоне,
это был Копелев и с ними было несколько женщин, пожилые матерые диссидентки.
Был тогда «Сахаровский комитет» — суровые женщины такие, «кандидатки в лагеря».
Их не могли тогда посадить, потому что о них было известно во всех
международных правозащитных организациях, но они были на грани посадки. Они
сидели на пустом неудобном пляже с крупными булыжниками, а вокруг них на
расстоянии двадцати метров по обе стороны сидели крепкого сложения молодые люди
— кагебешники, которые за ними совершенно открыто следили. Я подошел к этой
компании, у них стояло ведро с белым вином местного разлива, и они пили из
него, черпая кружками. Делоне был разрушенный, седой человек без зубов, но с
совершенно железной волей. Ему сказали: «Вот это Алексей Козлов, джазист». — И
он ответил: «Мы в лагерях про вас знали». Это было колоссально! Это было для
меня высшей похвалой, это означало, что мы тоже боремся, тоже делаем свое дело
и не продаемся!
Коктебель был модным в очень
узком кругу — деятели искусства, интеллектуалы и именно диссиденты. Не зря была
эта песня: «Какая чудная земля / Вокруг залива Коктебля... / ...Сегодня парень
в бороде / А завтра где? В энкавэде / Свобода-бля, свобода-бля, свобода! /
Сегодня парень виски пьет, / А завтра планы продает / Родного-бля, родного-бля
завода!»
Я сам открытой антисоветчиной
никогда не занимался. Мне достаточно было джаз американский играть, а если еще
подписывать какие-то письма, тогда я не смог бы джаз играть. Такая была
партизанщина.
В Коктебеле мы встречались с
Васей Аксеновым вплоть до его высылки каждое лето. Наш маршрут был — Святая
гора, мы обходили ее вокруг, беседовали. И именно там в семьдесят девятом году
летом он мне показал рукопись «Ожога», только что написанного. Он сказал: «Я
хочу знать твое мнение, потому что один из героев — Самсон Саблин —
саксофонист, написан как бы с тебя. Прочти». Так и получилось, что «Ожог» я
одним из первых прочитал. Там придуман скандальный вечер в ЦДЛ, где меня хотят
арестовать, я бью кагебешника саксофоном по голове и — кровь на саксофоне...
Это было в семьдесят девятом, а в восьмидесятом Васю именно за «Ожог» (потому
что он был антикагебешный) выслали вместе с Копелевым и Войновичем.
В Коктебеле было много интересных
встреч, много связей осталось, много воспоминаний: Боря Мессерер, архитектор
Максим Былинкин с Марианной Вертинской, Володя Харитонов — поэт, который
советские песни сочинял, оказался свой в доску, хулиган со Сретенки, еще Толя
Брусиловский был постоянно, там выросли его дети, сценарист Юра Ряшенцев… В
Коктебеле я познакомился с моей женой Лялей. В Литфонде я сам никогда не жил,
но у меня был пропуск, чтобы ходить на пляж и всех своих видеть, была у нас
компания актеров и сценаристов, с которыми мы постоянно играли в
преферанс. Почему-то вечером не играли, а только на пляже. Там постоянно
были романы, приезжали с чьими-то женами, с какими-то любовницами. Еще была
компания моих минских друзей-музыкантов, в основном из «Песняров» — Толя
Кошепаров, который «Вологда-гда» пел, Валера Дейнека и куча музыкантов, которые
все переработали в «Песнярах». Они играли на танцах на Турбазе (настоящие
«Песняры» в семидесятые годы!..) и за это жили в этих домиках бесплатно. Мы
приходили их слушать, Валера пел для нас, иногда даже по-английски! А Толя
приезжал туда на машине General Motors,
это был колоссальный лимузин, на нем мы ездили в Старый Крым и дальше...
Но главным для меня в Коктебеле
всегда были походы в горы! Однажды я в одиночку из Лягушачьей бухты решил
подняться на Кара-Даг, не зная, есть там путь или нет, — и полез. Это было
осенью, дождик накрапывал. Там в районе Лягушачьей с Кара-Дага спускается
каменная река. Я пошел по ней и попал в расселину, по которой можно было только
подниматься — спускаться невозможно. Я лез и думал, вдруг вылезу наверх, а
дальше пути нет. И все. И обратно — никак. Я помню это состояние, когда сам
себе говоришь, что ты — идиот! Мог ведь реально зависнуть там — и все, пустой
Коктебель, нет никого и уже не видно пляж внизу, и дождичек мелкий, который
затем перешел в крупный... А я все лез по этой «трубе», поверхность которой вся
была посыпана мелкими, как подшипники, камешками, начнешь скатываться — и не
остановить, и вдруг вылез на тропу, по которой много раз ходил. Альпинистом я
бы, наверное, никогда не стал и на настоящие Гималаи никогда не полезу, но
здесь в Коктебеле не мог удержаться от желания проверить себя. Дважды совершил
безрассудство с риском для жизни. Сколько я там искал приключений!
С Васей Аксеновым мы ездили в
Старый Крым на его зеленой «Волге», а до монастыря шли пешком. Еще один знак
Коктебеля — обязательный подъем на гору Волошина. Именно вечером, потому что
оттуда закат был виден потрясающе. Панорама гор совершенно неестественного
цвета, на картинах Волошина кажущегося выдуманным.
Вспоминаются, конечно, походы в
Старый Крым. Пешком через горы часа три-четыре. Мы шли в Армянский монастырь и
обязательно загадывали желание и привязывали тряпочку к тому дереву по дороге,
где погиб монах, который вылез из подземного хода. Дерево, все в ленточках,
стояло далеко от монастыря. Он один спасся, когда турки захватили монастырь,
прошел подземным ходом, и там его все-таки убили.
Дмитрий
Плавинский
Сейчас я бы в Коктебель,
наверное, не поехал, у меня сейчас голова другим занята. Коктебель это по
существу отдых, а как говорил Зверев: «Отдых — это тяжелый труд!»... Я сам не
коктебелец — больше мотался по всей России. В Коктебеле я бывал случайно, чаще
всего осенью. Художники вообще люди менее общительные, чем писатели, чья
профессия связана со словом. А в Коктебеле, к сожалению для себя, я встречал на
каждом шагу и прошеных и непрошеных знакомых. Самые случайные встречи, они
неизбежные и нелепые просто. Со мной здоровались, я не мог вспомнить, кто
это... Я привык ездить один — в Азию или в другие места. Часто ездил в
экстремальных условиях, это другая жизнь была. Хотя бывали и приятные встречи.
В 77-м году я там встретил Немухина, Талочкина, Славу Калинина.
Чаще всего мне приходилось бывать
в Коктебеле с семейством Климовых — с Машей и ее родителями Славой и Мурой.
Мура Климова была выдающаяся художница, я недавно перебирал ее рисунки.
Потрясающие. Хочу сделать её выставку. Это будет интересно. Она рисовала с
натуры. Я с натуры рисовать вообще не люблю.
Помню как-то раз я приехал туда в
ноябре. Дождь. Я слышал, там камни, сердолики, но когда я увидел это на пляже,
меня это поразило, я ничего тогда не понимал в камнях. Под мелким дождем они
все были драгоценные! Я привез в Москву полный рюкзак. Когда я их высыпал в
Москве и они высохли, это оказались, по цвету, куски грязи. То есть я взял
совершенно не то. Пришла Мура, которая много была в Коктебеле и понимала в
камнях. Она сказала: «Димочка, вы набрали дрянь. Несите всё на помойку», — что
и пришлось сделать. Мура очень Коктебель обожала. Она привозила в Москву, мне
показывала прекрасные рисунки, часть из них сейчас в Пушкинском музее, часть в
симферопольском. Мура вообще не училась рисовать, она стала рисовать, когда ей
было за пятьдесят — ни с того ни с сего. Она делала пейзажи, чем-то
напоминающие Сёра и в то же время никакого отношения к Сера не имеющие. Она
меня все спрашивала: «Димочка, вы все знаете, вот как мне к пейзажу подойти...»
— «Не знаю, я знаю, что Крым рисовал Богаевский в свое время» — «Нет, — говорит
Мура, — мне этот художник не нравится». Мура Коктебель как свои пять пальцев
знала — каждый камень ей был известен, и она с натуры рисовала колоссальной
величины рисунки, длиной в комнату!
Со Славой Климовым мы часто
бывали в доме Габричевских. Самого Габричевского в ту пору уже не было в живых.
Дом был очень приятный, закрытый такой, кого попало не пускали. Со Славой же
пускали везде, но там начинался невыносимый, многочасовой треп на
искусствоведческие темы, я все это от Славы уже слышал-переслышал. И вообще —
солнце, пляж, а тут сиди, слушай эту дурь! Меня вообще раздражают
искусствоведческие разговоры, а в Коктебеле особенно. И потом искусствоведение,
жизнь и картиноделание — это настолько разные вещи!!!... Иногда о себе
приходится читать — просто невыносимо, потому что я не понимаю даже, о ком это
речь. Интересно самих художников читать, например письма Ван Гога, хоть это
отдает бредом, но все же это пишет живой человек... Я хорошо помню племянницу
Габричевского — Ольгу Северцеву, меня с ней познакомил в Москве еще в
шестидесятых годах Александр Александрович Румнев — пантомимист, актер
Камерного театра в прошлом. Румнев часто бывал у Габричевского. А сестра
Румнева — Надежда Александровна — первая открыла Зверева (Костаки уже «взял
готовое»). Она открыла Зверева, привела его к Румневу. Тот его вымыл-отмыл,
накормил и взял под свое крыло в смысле образования. Зверев не знал, кроме
Левитана, никого, думал что других художников нет вообще, а оказалось — Коровин
еще есть. Так дошли до Сезанна с большим трудом...
Так что Слава ходил по этим своим
знакомым, а я по горам ходил, я люблю один ходить, глазеть.
Поэтому первое, что я вспоминаю,
когда заходит речь о Коктебеле, — это пейзажи, конечно, воздух Коктебеля, такое
свободное самочувствие. Коктебель очень мне нравился именно в пейзажном плане —
карадагские всякие перевалы, берег моря… И в Греции я Коктебель начал вспоминать,
потому что настолько близко... Греция соткана из света, она настолько
ослепительна!... Или потому что там эта вулканическая почва почти белая, глаза
её не выдерживают. Я делал в Америке выставку про Грецию, но об этом Маша может
интереснее рассказать, у нее свой Коктебель...
Мария
Плавинская
В 93-м в Нью-Йорке, в «Mimi First Gallery», в Сохо у Димы была
выставка, посвященная Греции. Когда выставка была готова, оказалось, что там
проросли давние корни Коктебеля... Очень много оказалось близкого и знакомого,
и природа похожа, и ткань греческой культуры. Те рисунки, которые Дима делал в
Коктебеле, они такого классического плана. Так что Греция вообще как тема
возникла из Коктебеля.
А моим был Коктебель моих
родителей. Мы с папой всегда, приезжая в Коктебель, заходили к Марии Николаевне
Изергиной. Он очень любил к ней приходить. Это носило момент такого изящного
кокетства в духе восемнадцатого века! А они очень любили эту ноту оба. Там
бывало шумное общество, всегда молодежь какая-то толпилась, — но эти два
немолодых человека, Мария Николаевна и мой папа, одинаково легко вписывались в
молодую компанию. Эта изящная словесность, изящная игра слов, жестов всегда
присутствовала, всегда царила, кто бы ни сидел за столом. И это составляло
дух!.. Это было такое удивительное интеллигентное коктебельское гнездо... То,
что вместе с Марией Николаевной исчез ее дом, для меня безусловно потеря. Для
меня Коктебель это два дома — Мусин и Габричевских, я еще застала Наталью
Алексеевну и Александра Георгиевича, они тоже были папиными друзьями. Это два
дома, которые были совершенно удивительными... Ольга Северцева, племянница
Габричевских, тоже говорила мне, что пока она жила вместе с ними, не ценила их
присутствие, подумаешь — дядя Саша, тётя Наташа... Потом когда они умерли,
время прошло и оказалось, что нет таких людей, как Габричевские — всё! В этом
смысле Мария Николаевна была такая же — нет ее, и всё! Нет того духа, к
которому все тянулись, потому что приходили не на веранду посидеть, а с Марией
Николаевной общаться... То, как она выходила на эту веранду, сидела за столом,
что-то рассказывала, вспоминала, пасьянсы эти, собаки, с которыми она
разговаривала... Коктебель, собственно, из этого и складывался — из
интеллигентных людей со своими историями, со старыми историями, с традициями,
со своими занятиями, с определенным времяпрепровождением, очень специфическим.
Возврата этому не может быть никак, даже если сломать эти новые сооружения, все
равно — камешков нет, и люди, продолжавшие традицию Волошина, тоже ушли…
Евгений
Рейн
Впервые я приехал туда в 1959
году. Потом был большой перерыв, а когда меня приняли в Союз писателей, я стал
ездить как полноправный член в Дом творчества каждый год.
Я очень любил Коктебель. Я помню
многих замечательных людей: Марию Николаевну Изергину, Габричевских-Северцевых,
я часто бывал у них в доме. Помню дом Арендтов, по дороге к Тепсеню, хозяйка
была очень симпатичная старушка художница. Я помню даже «Киселевку» — там была
какая-то совершенно дикая жизнь — богема, полная чернуха! Но там я мало бывал.
Самым интересным домом в
Коктебеле при мне владел Рюрик Баранов — очень колоритный человек. Когда-то
этот дом на берегу принадлежал академику Микулину. Он был генерал и самый
крупный специалист по авиамоторам в эпоху Сталина. В 1959 году, этот дом еще
принадлежал Микулину, и я там побывал. Там была поразительная жизнь. Микулин
был или вдовец, или холостой, но жены у него в доме никогда не было. Зато
одновременно там жили человек десять беспризорных девочек. В Коктебеле всегда
было полно всяких бесприютных людей. Микулин был большой изобретатель, и он
выдвинул такую теорию, что организм человеческий болеет и стареет потому, что
ему не хватает отрицательных ионов. Поэтому надо ходить только босиком в любое
время года. И второе — надо заряжаться отрицательными ионами. А как? Там, где
ты спишь, зарывается в землю медный кабель. И при помощи медной же проволоки
тебя ночью к этому кабелю привязывают. И каждую ночь тех, кто оставались у него
на даче, обязательно привязывали за ногу. Вот такой был Микулин!.. А потом я
застал Рюрика Баранова в этом же доме. Его мать была знаменитая пианистка,
видимо, богатая женщина. Она купила этот дом после смерти Микулина. Там была
огромная, феноменальная библиотека. Там был очень хороший старый рояль. Много
всяких картин, какие-то странные вещи, которые где-то этот Рюрик подобрал,
например: настоящая морская мина, которую море выбросило, огромный подлинный
античный пифос — кувшин для вина, и много-много всего. Я к нему ходил, мы с ним
дружили. Он был незаурядный человек — этот Рюрик Баранов. У него тоже постоянно
жили какие-то девицы, но у него была другая система — всегда была какая-то
главная девица, как бы хозяйка гарема, старшая. На моей памяти это была
девочка, очень хорошенькая, которая работала в музее Волошина. У него при доме
был замечательный сад — на берегу обрыва, а под обрывом море! Сидеть в этом
саду было необыкновенно приятно: мы пили сухое вино, ели фрукты. Рюрик Баранов
был человек, я бы сказал, уголовного типа. Он действительно сидел — в лагере. У
него были очень непростые отношения с милицией и с КГБ. Он был по характеру
типичный уголовник. У него салона никакого не было, просто какие-то люди
знакомые приходили к нему. Он был очень разборчивый человек, многих не пускал,
но меня почему-то пускал.
Километрах в восьми от Коктебеля
была Биостанция, где был дельфинарий. Мне было очень интересно посмотреть на
дельфинов, я туда ездил и подружился с работниками Биостанции. Однажды
произошла очень комическая история. Год наверное девяностый — в стране был очередной
голод, в Коктебеле кормили совсем плохо. И вдруг приезжает человек с Биостанции
и приглашает на обед меня и еще человек пять наиболее почетных писателей. Что
же оказалось? В Черном море водятся мидии — съедобные и очень вкусные, если их
правильно приготовить. А работники Биостанции изобрели систему разведения
мидий. И когда получили первый большой урожай, решили устроить показательный
обед, но только из мидий: салат из мидий, суп из мидий, плов из мидий, и даже
компот из мидий! Я все это съел и почувствовал отвращение к мидиям. Это было
то, что теперь называется «презентация»... Такая забавная была история.
Я всегда дружил с теми, кто
работал в доме Волошина. Одно время там был Боря Гаврилов, замечательный знаток
Волошина и вообще всего начала века. Он был директором музея. А еще там
работали очень милые девочки, на веранде стоял стол, все время варился кофе,
чай, приносили вино и сидели на этой веранде. Это было одно из самых лучших
мест — дом Волошина. Я помню мы несколько раз круглую ночь сидели, но не на
нижней веранде, а на верхней. На башне! Вот там было замечательно: крымская
ночь, шумит море, луна, дивный коктебельский воздух. И так до самого утра. Это
изумительно запомнилось. Гаврилов как директор музея мог себе такое
позволить...
Интеллектуальным центром
Коктебеля был дом Марии Николаевны Изергиной. Там встречались, обсуждали
события, само присутствие Марии Николаевны задавало какой-то тонус. Обрисовать
Марию Николаевну не так-то просто — независимая женщина с резкими суждениями,
со своими интересами, страшно интересовалась политикой. Вот сидели за столом,
говорили, пили чай, вдруг она поднимается и бросается к телевизору в другую
комнату смотреть последние известия, и никакая сила ее удержать не в состоянии.
Довольно часто я приходил в этот дом. Там всегда была компания, пили чай,
алкоголь почти никогда не пили, какие-то пироги они пекли. У нее всегда жила
какая-нибудь женщина, которая занималась хозяйством. Сидели на веранде, там был
забавный плетеный абажур.
Как я впервые оказался в ее доме,
— не помню. Кто меня к ней привел, — не помню, это было в 1978 или 1979 году.
Со мной у нее были,
может быть, несколько иные отношения, чем со всеми, потому что я знал и хорошо
помнил по Ленинграду Тотю (Антонину Николаевну) Изергину — ее младшую сестру. С
Тотей я познакомился у Ахматовой. Это было в начале шестидесятых. Тотя была
хранительницей немецкой живописи Эрмитажа. Мужем ее был академик Орбели,
директор Эрмитажа. У их сына Мити было больное сердце — некомпенсированный
порок. Он был обречен. Был он странный мальчик, невероятно тощий, с несколько
обезъяним лицом. Очень избалованный и элитарный, увлекался биологией. Помню, он
рассказывал мне, как он где-то в пригороде ловит лягушек и потом их
препарирует. …Тотя была очень острая на язык и умная. Замечательно
образованная, выдающаяся женщина, видимо, в молодости была красавица, я уже
этого не застал. Любила рассказывать про себя очень смешные вещи.
Также мы с Тотей встречались в
доме Надежды Филипповны Фридленд-Крамовой. Это очень забавная дама, которая чем
только ни занималась. Она была известной актрисой немого кино, писала песни,
оперетты, стихи, она очень много путешествовала. В тридцатые годы эта дама
находилась в центре ленинградской богемы, она знала всех знаменитых
ленинградцев. Она еще жива, живет в Бостоне, ей сто два года сейчас. Когда я
был студентом, я познакомился с ее дочерью и бывал у них в доме очень часто. И
так как я человек любопытный, то я эту Крамову о многом расспрашивал. О людях,
которые были до войны в Ленинграде. А в это время, как я потом выяснил, Мария
Николаевна была близкой подругой Надежды Филипповны. И я еще застал некоторых
друзей Надежды Филипповны и Марии Николаевны в Ленинграде. Часть из них сидела,
вернулась из лагерей. Мужем этой Крамовой был знаменитый правовед и военный
историк Яков Иванович Давидович. В их доме бывал Лев Раков, известный человек,
друг поэта Михаила Кузмина, писатель, историк, который отсидел срок и вернулся
из лагеря. Бывали режиссеры Эрмлер, Трауберг, Козинцев, еще какие-то люди с
Ленфильма, я уж всех не помню — это все компания тридцатых годов. И главное —
Валентин Стенич, великий, замечательный человек, переводчик, такой русский
денди, остряк знаменитый. Марии Николаевне они все были хорошо знакомы, а кроме
меня этих людей уже почти никто не знал, не только в личном плане, а даже по
фамилиям. И в Коктебеле мы с Марией Николаевной говорили об этих людях, о
тридцатых годах, и ей все это нравилось. Она ко мне хорошо относилась,
радовалась, когда я приходил, а если я долго не приходил — передавала с кем-нибудь,
что я загордился, не прихожу.
А еще у Марии Николаевны был пес
вроде овчарки, немножко приблудный — Джим. Я его очень любил, он был добрый,
ласковый, чудесный пес. И я про него написал стихи, которые почему-то стали
знаменитыми, их перевели на многие языки. И что самое невероятное, их почему-то
любила Мария Николаевна. «Джим» называются. Она его очень любила и, когда его
не стало, всегда просила, чтобы я эти стихи читал при ней.
«Джим»
...Старый
Бродяга в Аддис-Абебе...
(Н.Гумилев)
Старый бродяга из Коктебеля
Одиннадцать лет собачьего стажа
Почти чистокровная немецкая овчарка
Ты разлегся у меня под ногами
Безразличен к телевизору, к суматохе на веранде
В страшном ящике полуфинал футбола
За столом — последние сплетни
Даже к ним ты равнодушен.
А ведь ты известен в самых дальних странах
В Лондоне, Нью-Йорке, Монреале
В Сан-Франциско, Мюнхене и Париже тебя вспоминают.
Потому что многие прошли через веранду
Ты гремел навстречу им цепью
Лаял охотно, или так — для отчета.
Когда освобождали твой ошейник
Грудь свою раздувая достойно
Появлялся ты на веранде.
«Джим!» — кричали тебе — «Джимушка! Джимчик!»
Это было приятно, но достоинство — вот что основное!
Гости приходят и уходят,
Но немецкая овчарка остается
Год за годом приходили гости
Год за годом говорили гости
Пили пиво, чай, молоко и водку
Повторяли смешные словечки:
«мондриан», «шагал», «евтушенко»
«он уехал», «она уехала», «они уезжают»
«кабаков», «сапгир», «савицкий», «бродский»
«джексон поллак», «ве-ве набоков», «лимонов»
И опять «уехали», «уезжают», «уедут».
Вот и стало на веранде не так тесно,
Но всегда приходит коровница Клава
И приносит молоко в ведерке
И шумит, гремит проклятый ящик
Дремлешь, Джим? Твое собака право.
Вот и я под телевизор засыпаю,
Видно наши сны куда милее
Всей этой возни и суматохи
Не дошли еще мы до кончины века,
Уважаемая моя собака,
Почему же нас обратно тянет
В нашу молодость, где мы гремели цепью?
Евгений
Владимирович Бачурин
В Коктебель я попал очень давно,
в конце пятидесятых годов. Суть в том, что мои родители в 1953 году переехали в
Симферополь. В это время я учился в Полиграфическом институте в Москве, и в
Крым приезжал на побывку. Я стал осваивать Крым, он мне все больше нравился,
появились знакомые, друзья. Естественно, я попал на могилу Волошина, увидел
небольшой парк, в котором находился Дом творчества, тогда там что-то строили.
Было ощущение пустынности, народу было очень немного. Еще помню жуткие ветра,
просто доски какие-то пролетали над головой, это было осенью в
сентябре-октябре, первое и самое смутное впечатление о Коктебеле.
Настоящее мое знакомство с
Коктебелем — это шестидесятые годы, я уже работал как художник — оформлял
журналы. Тогда была очень симпатичная атмосфера, которая называлась
«оттепелью». Никто не называл это оттепелью, а просто начиналось такое время,
особое. Почему-то в Крыму было большое раздолье, хорошо с продуктами, на каждом
шагу продавали сухое вино по 28 копеек за стакан!
Но то еще была преамбула к моему
«коктебельству». А самый разгул в Коктебеле начался в семидесятые годы, тогда
уже шел «застой».
Я многим обязан Лёне Пастернаку —
сыну великого Бориса Леонидовича, он был одним из первых, кто записывал мои
песенки. Человек он был чрезвычайно интеллигентный. Леня привел меня на дачу
Габричевских. Меня с этой гитарой часто приглашали в разные места. Помню, как я
провел несколько дней с Радзинским. Он, услышав мои песни, стал меня всюду
таскать как в некотором роде явление.
Году в 74-м или 75-м был вечер в
мастерской Волошина, туда пришло много народу — это было при Марии Степановне.
Она меня пригласила. Там была Шагиняниха с Цигалем, кто-то из Кукрыниксов.
Каждая моя песня сопровождалась гробовой тишиной, аплодисментов не было, когда
я в конце спел «Дерева» — наконец зааплодировали. Нет, они приняли все хорошо,
просто это было интеллигентное молчание, они меня не прерывали. Прервала только
один раз Марья Степановна. Я спел песню «Жила бездетная старушка...», ее хорошо
знали, она называется «Баллада о старухе-скульпторше и парковых пионерах». Была
такая скульптор Соломонович, она погибла от своих произведений — на нее
свалились парковые пионеры, которых она лепила. Оказалось, что она была
приятельница этого Кукрыникса. Он сказал, что это кощунство, написать такую
песню, что он знал эту женщину. А мне неважно, какая женщина погибла, мне важно,
что художник погибает под своими творениями. Конечно, это была ирония, но
ирония с хорошим подтекстом, можно было в этом разобраться. Марья Степановна
отреагировала на эту песню, в общем, наверно, правильно, она сказала скрипучим
голосом: «Я не поняла этой песни. Странная. Ну и ничего, продолжайте»...
Там я познакомился с Анастасией
Ивановной Цветаевой — она ходила в каком-то салопе непонятном. Марья Степановна
дружила с Анастасией Ивановной и с Марией Николаевной Изергиной, Мария
Николаевна дружила с Ириной Махониной — это был какой-то синклит местных
старух. Все они одевались как-то странно, но Мария Николаевна одевалась
интересно, она вообще внешне была привлекательна — в отличие от многих этих
старых людей она не выглядела старой. Она была всегда стройна, она выглядела
женщиной, она нравилась мужчинам. У не в доме всегда стояли цветы, рояль
звучал! Лилось шампанское или этот дивный коктебельский портвейн. Помню мое
выступление у Марии Николаевны, на ее веранде: «О! Бачурин пришел! “В ожидании
вишен” спойте!» — у меня уже было такое имя... И я пел, голос в то время был
звонкий...
Лучше всего я помню Иру Махонину,
которая была совершенно чудесным человеком — поэтесса и художница, она была еще
и путеводителем, все московско-ленинградские поэты толклись у нее.. Махонина и
ее муж Куликов — это были не люди, это были персонажи, это были «характеры».
Куликов, художник по образованию, на все руки мастер. Он делал мебель, чинил
автомобили, лодки, лечил людей. Если с лодкой или яхтой что-то случалось,
бежали срочно, хватали в руки фонарь, бутылку в карман и искали Куликова. Там
где профессиональные слесаря не могли ничего сделать, он что-то делал за
полчаса, и все шло, все ехало и все работало. Махонина странно смотрелась на
фоне Куликова, она была старше его. Она сидела в тюрьме, не знаю за что. Мы
много времени проводили вместе, она рассказывала свои долгие интересные
истории. Это была смесь наивного, почти детского восприятия и удивительной
любви к людям. Она очень любила друзей, и в результате ее дом у самых ворот
Дома творчества превратился в «стойло Пегаса». Там была «комната Бачурина», так
они меня возлюбили за мои песни. Я обычно останавливался у Махониной и в ее
доме сталкивался с Сапгиром, Холиным, Целковым. Кого там только не было! Там
даже Булат сиживал и пел... Помню, как я познакомился с Сережей Пустовойтом,
спавшим в беседке. Махонина, как истинная поэтесса, влюбилась в него без конца
и без края, а он просто годился ей в сыновья. Но он был высок, собой прекрасен,
с роскошными волосами. Это был персонаж из греческих вакханалий. И он лежал
блаженно, упившись насмерть вином — розовые щеки, улыбается во сне, и над ним
розы висят! Я говорю: «Кто это еще?!», а она: «Женя, тихо! Это Серёженька, ты
можешь его разбудить» — «Да его из пушки не разбудишь! Ты посмотри, как Он
спит!»... Мне тогда вспомнилось из Рембо «Прекрасный херувим с руками брадобрея
/ Я коротаю день за кружкою резной...»
Там были все: и Искандер, и Белла
Ахмадулина, и Евтушенко... Как он ходил — павлин! Стоя на эспланаде, с кем-то
беседовал и все время краем глаза следил, — узнают его или нет! Он стоял, как
памятник самому себе. Но при этом он был очарователен, очень артистичен, добр.
Я никогда не скажу о Евтушенко плохо... Да, он такой, но это его суть. Он хотел
быть во главе эпохи, впереди всех. Они все приезжали в Дом творчества. В то
время быть членом Союза писателей, это было все равно что быть членом
Совнаркома. И что самое интересное, наряду с этой публикой можно было встретить
людей вроде Феликса Светова, он был правозащитник и его даже преследовали, там
и Галич бывал часто. И все вперемешку... Была знаменитая «Киселевка»... Днем,
среди толпы, которая шла туда — купаться, или оттуда — пожрать, как муравьи,
вдруг — звук клаксона, ехал Киселев на своем инвалидном драндулете,
торжественно, как будто он ехал на золоченой колеснице, и у него на капоте и
сзади сидели потрясающие девушки — в шляпах, некоторые с перьями, некоторые
полуобнаженные, с сигаретами! Никто не видел, что он без ног! Он сидел спокойно
и гордо, а вокруг — роскошные дивы, все одна к одной — красавицы! Это было
впечатляющее совершенно зрелище, которое невозможно забыть.
Ближе к вечеру всходила луна,
появлялись ночные купальщики, начиналось этакое творческое состояние.
Набережная была наполнена массой каких-то звуков, магнитофонных записей, что-то
пела, читала стихи, что-то говорила, объяснялась в любви. Происходило нечто
невообразимое. Свет уходил в море, все искрилось — как в волшебном аквариуме!
Все фланировали по этой эспланаде, там можно было провести жизнь. Можно было
выпить стакан портвейна с кем-то, кто налетал на тебя, ты налетал на кого-то, с
кем встречался в Барнауле, на кого-то, с кем рядом живешь в Москве, налетал на
женщину, в которую был влюблен пятнадцать лет назад, или она налетала на тебя.
Вы могли не встретить кого-то в Ленинграде или в Москве, но вы обязательно
встречали этого человека в Коктебеле. Это было смешение времен, смешение
национальностей, смешение каких-то стремлений. Но было что-то, что объединяло
всех. Было единство мнения, если увлекались предположим Хемингуэем, то все. Или
возникали стихи Слуцкого или Давида Самойлова. Коктебель это был не город, это
была страна единомышленников, такая своего рода «резервация». Как будто бы
часть отделилась и живет совершенно в ином мире. Свободно говорились совершенно
жуткие вещи, Галич пел, Сапгир читал своих «Идиотов»... Я хорошо помню общий
аромат, ситуацию, ощущение. В вечерней тени, перемешанной с гирляндами каких-то
лампочек, окон, шума голосов, пения, далекой музыки, шума прибоя — все это
смешивалось в одно единое целое, создавало невероятный флер, невероятное
состояние, и этот воздух, которым наполнялось все пространство. Было ощущение,
близкое к гриновским странным городам... Тот самый Коктебель семидесятых годов
особенно ярко в моей памяти остается. Это я все хорошо помню, и это совпало с
моей молодостью, хотя мне было под сорок. С одной стороны, грустно об этом
вспоминать, с другой — я счастлив, что это все было, потому что это такой кусок
жизни — я бы сказал ничем не запятнанный...
Запись
материалов и составление
Катя
Голицына и Екатерина Шварц