И.В.Волкова
Дневник закатов
«Пейзажные» письма Е.Н.Кезельман
к К.Н. и Б.Н. Бугаевым
Среди материалов, хранящихся в фондах и
частично представленных в экспозиции «Мемориальной квартиры Андрея Белого»,
есть большой корпус пейзажных зарисовок Елены Кезельман.
Белый называл их «видиками»
и очень ценил. Трогательные и наивные произведения непрофессиональной художницы
интересны как сами по себе, так и тем, что на обороте рисунков — письма или
комментарии к изображенному. Можно сказать, что это
истинно музейный материал, потому что он — с историей, с легендой.
С Еленой Николаевной Кезельман
(урожденной Алексеевой; 1889–1945), родной сестрой Клавдии Николаевны Бугаевой,
Белый был знаком еще с 1913 года, практически с начала своего увлечения
антропософией. Однако это знакомство было долгие годы очень
поверхностным, формальным. Таким оно оставалось и после возвращения
Белого из-за границы в 1923 году, когда Белый
сблизился с Клавдией Николаевной, и позже, когда Клавдия Николаевна стала
фактически гражданской женой писателя, поселившись вместе с ним в подмосковном
поселке Кучино. «Должна сказать, — вспоминала
впоследствии Елена Николаевна, — что "приняла" я Б.Н. очень, очень
нескоро. Я принадлежала к числу тех людей, которым книги Б.Н. казались
малопонятными, странными, чуждыми... кроме того, мне казалось, что он разделил меня с сестрой… Мы реже
видались, мало говорили… жили каждая в своем и молчали
друг с другом, даже внешне общаясь»1.
Ситуация кардинально изменилась лишь в
1931 году, когда разгрому подверглось московское антропософское общество. Тогда
арестовали и Клавдию Николаевну, и Елену Николаевну и многих других их друзей и
знакомых. Белому, как известно, удалось благодаря ходатайству Мейерхольда и
помощи Агранова, добиться скорого освобождения Клавдии Николаевны. А вот Елене
Николаевне пришлось испить чашу несчастий в полной мере. Ее обвинили в том, что
она «являлась активной участницей нелегальной к/р организации, принимала участие в работе нелегальных
кружков, т.е. в преступлении, предусмотренном ст. 58, п. 10 и 11 УК». После
окончания следствия в отношении Е.Н.Кезельман
постановили: «…из-под стражи освободить, лишив права проживания в 12 п[унктах] с прикреплением к определенному месту жительства
сроком на три года, считая срок [...] с 27/5 31 г.», то есть с даты ареста.
Местом ссылки Кезельман избрала город Лебедянь, куда и отправилась вместе со своей подругой-антропософкой М.А.Скрябиной, дочерью композитора и
актрисой. Поселились в доме по адресу: ул. Свердлова, 36.
Надо сказать, что именно материалы следственного
дела и являются на сегодня практически единственным источником скудных
биографических сведений о Е.Н.Кезельман: «русская,
происходит из ст. Усть-Медведицы, дворянка, дочь
члена Судебной палаты, со средним образованием, б/п, со слов не судима, дом. хозяйка, проживавшая до
ареста по Земледельческому пер., д.12, кв. 8»2.
Летом 1932 года (9 августа) Белый с Клавдией Николаевной поехали в Лебедянь
навестить и поддержать родственницу. Безусловно, этот поступок изменил
отношение Кезельман к непонятному и нелюбимому
Белому: «...мое первоначальное отношение к нему было на грани почти полного
неприятия: слишком он беспокоил. Я
часто повторяла сестре: “Нет, нет, я бы не могла! Все время — ощущение, что
из-под тебя выдергивают стул и ты повисаешь в
пространстве. А я хочу сидеть на своем стуле, он прочен, привычен, удобен, и я
не хочу беспокойства”. Однако, несмотря на мое нехотенье, стул был выдернут из-под меня самой жизнью, и выдернут довольно
жестоко: крах в семейной жизни, внезапный отъезд в провинцию, оторвавший от
всего привычного, близкого, родного. Эти жизненные перипетии раздавили и
исковеркали бы меня, если бы не помощь, данная Б.Н-чем».
Помощь Белого носила, так сказать,
нематериальный характер. По словам Елены Николаевны, он помог ей, находившейся
в состоянии уныния и подавленности, по-иному посмотреть на окружающую
действительность, увидеть ее в прекрасном обличье.
Перед приездом важного московского гостя Е.Н.Кезельман испытывала немалое волнение — боялась, что
ему будет неуютно в не лучших бытовых условиях и в отрыве от литературного
круга. Но Белый сразу же почувствовал сходство провинциальной Лебедяни с городом его юности, с Ефремовым, вблизи которого
находилось бугаевское имение «Серебряный колодезь», и
признал в Лебедяни «родные края», «родной» воздух,
родную природу.
«В ближайших окрестностях Лебедяни леса не было. Но сам городок расположен прекрасно:
на высоком берегу верховья Дона и весь во фруктовых садах… — описывала Кезельман место своего изгнанья, — … лебедянские
пейзажи не богаты разнообразием. Нет там ни ручейков, ни полянок, ни
перелесков, ни лугов заливных. Но чем-то древнерусским, строгим, вольным и
очень насыщенным веет от дальних холмов, от ветвистых оврагов, от плоскостей
сжатых полей, ярких озимей, черных полос вспаханной зяби и редких куп одевшихся
в осеннее яркое убранство деревьев. С высокого берега Дона горизонт вольно
широк, прекрасен и пронизан весь какой-то песней без слов... Таких нот от
природы в других русских пейзажах я не слышала... В поле — на запад от Дона —
сохранились кое-где и курганы, и остатки поросших травой валов. Сам городок
очень невелик, шесть улиц вдоль, и шесть поперек. Каждая из них из конца в
конец — от 10 до 20 минут ходьбы. Но со всех сторон к городу подступают
вплотную слободы…»
Живописная слобода Стрельцы, лежащая на
северо-востоке, была первоначально избрана местом совместных прогулок. Потом
появились и другие излюбленные маршруты. В общении с природой и ее осмыслении
прошла большая часть времени. Белый, еще с юности
прозвавший себя из-за любви к закатам «закатологом»,
и к концу жизни эту страсть сохранил в полной мере. «Когда солнце начинало
садиться и по небу струями, вспышками света играли закатные краски, Б.Н. как-то
больше еще затихал, наполняясь этим немым разговором с природой. Что-то тихое,
строгое, очень, очень сосредоточенное и глубокое шло от него в такие минуты».
В те дни, когда на улице было сыро, гости
и хозяйка усаживались вечером у окон, глядящих на запад, и все равно вбирали в
себя закатное небо:
«Между тем жизнь за окном замирала. В комнатах
становилось все тише и тише. Разговоры наши также постепенно затихали, и мы
погружались в… тишину жизни “светозарной материи”, совершавшейся за окном… когда вспыхивали, струились и искрились первые краски
заката... Разговоры наши совсем прекращались. Глаза [Бориса Николаевича]
неотрывно глядели на закат, где уже подготовлялась послезакатная многоголосая фуга. И, когда небо запевало свою
световую песню, “горний зов заката”, у нас в комнате начиналась своя песня,
песня светлой тишины и глубокой сосредоточенности. Этой песней было лицо Б.Н. И
эта песня — его “Зовы времен”3, как они мне звучат теперь, раскрывая
все новые и новые смыслы почти в каждой строчке. В эти минуты мне и
открывалась... его “святая святых” — его глубокий, светлый, полный
примиренности, строго-скорбный покой».
«Лебедянские
прогулки, — подытоживала Елена Николаевна, — встают в моей памяти как тихие сны
золотые. Во время них я училась у Б. Н. “науке видеть”... училась слушать, что
и как говорит расстилающийся перед глазами пейзаж. Он не поучал во время
прогулок, он — больше молчал. Но то, как он молчал, говорило громче и
явственней слов».
Но гости уехали (29 сентября), и Елена
Николаевна снова осталась одна: «лебедянское
одиночество в этот вечер ощущалось неизмеримо острее, чем до их приезда». И
именно в этот момент спасительными оказались уроки, полученные во время общения
с Белым:
«“Опять, — у разбитого корыта... А золотая
рыбка — в море синем”... И вдруг, — из этого синего моря — неба, затрепетавшего
переливами закатного света, которыми мы втроем любовались третьего дня лишь, —
как бы зазвучало настойчиво: “Попробуй, нарисуй, — ведь Б. Н. так любил закаты.
В городе он таких не увидит, а ты отвлекись от себя, лови эти
говорящие краски, лови на бумагу с любовью и благодарностью всю полноту и
богатство окружающей жизни. Переключись, выйди из своей эгоистической
коробочки, заживи в этих переливных, говорящих красках, посмотри, что получишь
от них”. “Золотая рыбка” затрепетала в груди, тоска одиночества разорвалась — в
сияющее, греющее солнце, солнце любви…»
Воспоминания о брошенных Андреем Белым
мыслях, замечаниях развернулись веером многогранных и углубленных значений и
дали искру для творчества: «Желание неожиданное — рисовать — было так
настойчиво, что я схватила маленький клочочек бумаги, цветные карандаши и
быстро, быстро набросала на нем и брызги, и стрелы, и волны заката. Раньше я не
рисовала с натуры, и рисунок мой был более чем примитивен. Но — он не был
единственным: в течение года я рисовала закаты и почти в каждом письме посылала
их в Москву. Постепенно осмелела до того, что рисовала не только кусочек неба
из окна, но целые улицы, а под конец — даже виды Лебедяни
с Доном, поле, где мы гуляли… Б.Н. радовался на эти
[рисунки]... и говорил, что они дали ему целую “гамму закатов”...»
«Милая Елена Николаевна — Вы радовали
меня, — писал ей Белый из Москвы. — Среди немногих роздыхов,
которыми дарят дни, — появление Ваших пейзажиков;
как-то вхожу в комнату... и — пять Ваших картинок большого формата; ну — до
чего чудесно! Как это Вы можете с такими простыми красками добиваться этих
тончайших нюансов; ведь Ваши бумажные клочочки — настолько переносят в Лебедянь, что от них веет в буквальном смысле, как из
открытого окна, — деревенскою ширью. У меня странное впечатление: будто мы в
каком-то отношении и не уезжали из Лебедяни, потому
что у нас серия Ваших видиков, — с осени до весны;
целый дневник закатов... В Москве закатов не видишь; для меня с юности закат —
лейтмотив дня. Вы не можете себе представить, как много дает и познавательно
серия Ваших картинок. Это — настой из звуков: нежных, тихих; таких звуков в
Москве нет»4.
Увлечение Е.Н.Кезельман
рисованием закончилось так же резко, как и началось. И опять-таки не без
«участия» Белого.
Последний рисунок был сделан Еленой
Николаевной в декабре 1933 года, когда писатель был уже неизлечимо болен, но
надежда на его выздоровление все же теплилась. Приехать на похороны и
проститься с Белым она пыталась, но не смогла получить разрешения на выезд. В
Москву попала лишь к захоронению урны на кладбище Новодевичьего монастыря — 18
января. «Дни, проведенные в Москве, прожила в каком-то тумане. Уход Б.Н.
реально еще не воспринимался. [...] Когда я вернулась в Лебедянь,
утрата Б. Н. встала во всей своей силе. Тосковала я без меры. Рисовать не
могла: казалось, что не для кого теперь. Помню, как ходила постоянно в закатные
часы в снеговые просторы наших летних прогулок и там
живо вставали в памяти все богатства прожитой вместе с ним жизни. “Видики” мои ушли, не могла сделать ни одного мазка. Но
пришли неожиданно сначала стихи, а потом появился подбор слов для “Словаря
рифм”».
После смерти Белого, продолжая еще около
года жить в Лебедяни, Елена Николаевна занималась, по
просьбе сестры, выявлением и систематизацией неологизмов Андрея Белого, а вернувшись в Москву, с 1935 года вместе с сестрой работала
над «Материалами к поэтическому словарю».
«Так, в ряде лет, — писала она, —
развертывался во мне смысл призыва Б.Н. к “науке видеть”... Он обогатил мои
только родственные отношения с сестрой, и он же раскрыл мне меня самое, раскрыл
неожиданные возможности, ... дающие силы жить, любить жизнь, веря твердо в
осуществление того "прекрасно-доброго", "Kalokagatos" — к которому звал и
в торжество которого верил Б.Н., — а с ним вместе верю и я» (С. 310).
Умерла Елена Николаевна в 1945 году. Об
этом Клавдия Николаевна писала литературоведу Д.Е.Максимову: «Родная моя Люся
ушла от меня. 10 ноября она скончалась от кровоизлияния в мозг. Все произошло
так мгновенно. Утром в 9 ушла в магазин. В час мне сказали, что ее отвезли в
карете скорой помощи. А в 12 ночи ее уже не стало. Держусь только тем, что она
не страдала. Но Вы можете понять, как больно ее потерять»5.
К.Н.Бугаева сохранила Люсины письма-«видики», чистые, наивные, трогательные и красивые… Вот
некоторые из них.
1/XII 6 ч[асов] в[ечера] [19]32 г.
Держать «за лев [ый] угол»!!! Из твоего окошка, приткнувшись у
зеркала... Снег на земле есть, но уже не сине-белый, а грязноватый. Крыши —
черные. Хотя что и без «сияний» небесных, но сейчас гл
[авным] образом царит «вот эдакое»... И на него долго
смотрю. Когда рисовала — думала о тебе, малютка6,
и о «женской доле» вообще. (Вероятно, в связи с Мишенькиным7
выступленьем сегодня). Конечно, к д-ру8 обращалась в мыслях. —
Комментарий особых к этому видику
нет: все серело разными тонами.
25/XII. 4 ч[аса] д[ня] [19]32
г. Захода не было (обычное явление последнее время!). А после захода и не
на месте захода (там — серая плотность была), а опять за домиком М.Хр. и дальше
— вдруг прорединелась серость и за ней: золотисто-зеленоватое (чуть) и лиловатое проглянуло.
Только и то и другое — гораздо лучезарнее. Все-таки хорошо, что хоть так
напомнило о себе солнышко! — Ночью шел снег и крыши, земля — опять оделись в
чистые одежды.
7/I. [19]33. ок[оло]
12 ч[асов] дня.
Если стоять на углу нашей ул[ицы] у дома Аронова и смотреть на запад к Кузнецам9.
— Налево — домик низенький белый, где губ[ер]нс[кий] врач
жил. По этой же стороне дальше (за деревьями) дом с верандой в сад что: — иней розовел.
Особенно вдали, в Куз[не]цах. Налево среди деревьев две
березки, они не вышли. И желтое не грязное (всегда оно у меня
такое: я уж всячески краски мешала), а бледно золотисто-белое. Солнце
еще левее этого желтого. — Наверху — яркое небо, подернутое вуалями
серыми.
12/II. ок[оло]
1 дня. [19]33.
Домики — приблизительно. Только
зарисовала, что они — серые и один на кр[асном] фундаменте, а другой —
без. Внизу, налево, крыша торчит: около этого домика мамин
«камена». — Длинное, низкое вдали налево — платформа.
— Линию горизонта старалась брать по крышам (наравне). — Солнце тоже за б[елыми] вуалями вверху направо
(не видно его), но снег и деревья немного розовато-лиловые. — Хотя «голубое с белым» и не дается мне, но соблазнилась, всё-таки
передать как-ни-как «дали» дневные, снежные.
25/III. [19]33. тотчас после захода.
Это — за дом[ом] М.Х. (узнаешь?), п[отому] ч[то] там, где обычно — было призрачное розовое в
голуб[ое] переходящее, а здесь — «вот эдакое». Эти
розовые (густо-роз[овые] и горячие) вышли, слегка
покрыты сероватым, которые дальше, — в «чреватом» углу, — переходят в сплошные.
Края розовых (нижние) — должны «золотиться», но я желтой краски боюсь:
получается грязь. Но из «чувства ответственности» сообщаю об этом.
4/IV. между 1-2 [часами] дня. [19]33 г.
Взяла только кусочек горизонта. Там, где
балка (направо в углу) — завод. А кусочек налево [от] домиков — «Мал[ая] Ракитня»10.
— Солнце за густыми облаками вверху, за спиной все небо почти сплошь в
бело-серых клубах. Снега и в ложбине не осталось.
Земля — серая, а слева — черная, с лиловым. Очень приблизительно п[отому]
ч[то] зарисовала только линии облаков, горизонта, скатов и отметила основные
тона. — Очень тепло и влажно. В шубе — испарилась. Грязь подсохла немного.
25/VIII. [19]33 г. между 4–5 ч[асами] дня.
Иногда, во время дождя, сижу даже под
навесом на ящиках: хочется воздуха и тишины. Налево — Дом Крестьянина. Направо
— б[ывший] дом немца, что у
К.П. живет. Т[о] е[сть] —
передний план — угловой дом и сад (за ним уже д[ом] крестьян[ина]) Советской и
нашего переулка, где Мишенька любил бродить. — Внизу
— вокзал и около него деревья. — Небо слишком густое сделала, но не яркое: даже
и гуашь не помогла. А если не так густо, то крапинками получается (как внизу).
— Ходила в библиотеку, но второй раз неудачно: по случаю конференции учителей
часы все меняются и я не попаду никак. Погода оч[ень] переменная, с наклонностью к дождям, но я, все же,
сижу порядочно и в саду и вечером […] на скамеечке у «амбара». Липу у домика
пририсовала по ошибке.
1 Кезельман Е.Н. Жизнь в Лебедяни летом 32-го года // Бугаева К.Н. Воспоминания о
Белом. Berkeley, 1981. С. 293. В дальнейшем — цитаты из этих мемуаров.
2 Андрей Белый в следственном деле антропософов / Публ.
М.Л.Спивак // Лица: Биографический альманах. Вып. 9. СПб., 2002.
3 Название невышедшего сборника стихов, над
которым писатель работал в последние годы.
4 Письмо Белого к Е.Н.Кезельман от 16 апреля
1933 г. См.: Письма Андрея Белого к Е.Н.Кезельман / Публ. Р.Кийза // Новый журнал.
Нью-Йорк, 1976. №124. С.166.
5 Письмо К.Н.Бугаевой к Д.Е. Максимову от 16 нояб. 1945 г. (ОР РНБ. Ф.1136. Ед.хр.27).
6 «Малюткой» или «невеличкой» из-за небольшого роста называл жену Андрей
Белый, и следом за ним стала так же называть свою сестру Елена Николаевна.
Кроме «невелички», вспоминала Кезельман, Клавдия
Николаевна «звалась еще “Любочкой” — от люба моя, т.е. “милая сердцу”. Звалась еще “Маша,
Машенька” — как что-то истинно-русское... В обычной
жизни чаще всего являлась на сцену “невеличка”. “Любочка”
же и “Машенька” — только в экстренних случаях».
«Высоких» женщин Андрей Белый, по его
собственному признанию, «побаивался». Сестра же Клавдии Николаевны была, в
отличие от нее, довольно высокого роста. Она впоследствии вспоминала, что «с
моим ростом [Бориса Николаевича] примиряло то, что я — “карамора преуютнейшая”. С этой “караморой” чуть было не вышло обиды
с моей стороны. Как-то... он... поднимает голову и ласково, ласково улыбаясь,
говорит: “Наконец-то я понял, кого мне напоминает Елена Николаевна — карамору!”
Я, также улыбаясь, но довольно напряженно, спросила: “Почему же кикимору?” (Мне
так послышалось, так как слово “карамора” было незнакомо.) Про себя же
подумала: ведь вот — в глаза называет кикиморой, да еще радуется... В ответ
раздалось: “Какая кикимора? Голубушка, что вы?! Карамора, а не кикимора!
Карамора — такой огромный комар, с длинными, длинными ногами, бьется всегда у
стекла. Преую-ю-ю-ютнейшая”. И долго потом развивал тему — какая карамора и все ее прекрасные повадки. Вот
это-то “преуютнейшая” и примирила Б.Н. с моим
ростом». Цит. по: Бугаева К.Н. Воспоминания о
Белом. Berkelej, 1981. С.298.
7 Так
иногда называли в семье Клавдии Николаевны Андрея Белого. У Андрея Белого было
много шутливых имен; в то время, когда он жил в Лебедяни,
он назывался главным образом Мишенькой от «Мишка» —
медведь, повадкам которого так прекрасно подражал, умудряясь передать своими
глазами «медвежьи глазки», а рукой — «крохотный хвостик». В передаче зверей и
животных Белый был совершенно неподражаем, хотя сам считал, что не может в этом
сравниться с «гениальностью» Эллиса.
8 То есть,
к доктору Р.Штейнеру, немецкому философу и мистику, создателю антропософии.
9 Название слободы.
10 Название слободы.