Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 103 2012

Евгений Сперанский. Мой друг Владимир Стерлигов

Портрет художника в неизвестности

(Окончание. Начало см.: Наше наследие. №102)

 

Евгений Сперанский                                                                     

 

Мой друг Владимир Стерлигов

 

Война разлучила нас, мы опять потеряли друг друга. Да и как мы могли найти друг друга, или хотя бы подать о себе весть? В самом начале войны наш театр был уже в Новосибирске, в ведении Новосибирского военного округа. Мать моей жены и обоих сыновей мы взяли с собой. Своих родителей я оставил под Москвой, на даче. Младший мой брат был на фронте. Люди расставались, теряли друг друга надолго, либо навсегда. Сознание привыкло к стереотипу «погиб», «пропал без вести». И я уже считал Владимира погибшим. И опять — чудо.

Из своей базы в Новосибирске наш театр, делясь на две группы, либо гастролировал в глубоком тылу, либо со специальной фронтовой программой выезжал на фронт. И вот однажды наша тыловая группа заехала в Алма-Ату. Был, если не ошибаюсь, конец зимы 1943 или 1944 года. Помимо «Фронтовой программы» мы возили «Волшебную лампу Аладдина», — пьесу-сказку, сделанную на материале «1001-ой ночи». Тогда мы играли этот спектакль по вечерам, для взрослых, спектакль лирический и одновременно полный чудес. Если не ошибаюсь, в Алма-Ате наши гастроли проходили в помещении театра оперы и балета, — коллектив этого театра, в свою очередь, выехал на гастроли либо по области, либо на фронт.

Итак, вечер, мы играем «Волшебную лампу Аладдина». И вот, в антракте входит в актерскую комнату наш рабочий сцены и говорит: там Сперанского какой-то солдат спрашивает. Открываю дверь — и правда: стоит у порога солдат, как видно, отвоевавшийся, в старой потрепанной шинельке, опираясь на палочку… Ну конечно — Стерлигов! Кто же еще мог появиться во время сказки из «1001-й ночи», полной чудес и волшебных превращений… В тот вечер они смотрели спектакль, кажется, уже вдвоем с Татьяной Николаевной Глебовой. Сейчас у меня выпало из памяти, каким образом он проведал о моем пребывании в Алма-Ате. Конечно, он знал о гастролях нашего театра, хотя афиш в городе могло и не быть, — время военное, но объявление-то у подъезда наверняка висело. И очень может быть, что он прочитал на афише или на рекламном щите у подъезда мою фамилию, так что, идя в театр, он знал, что встретится со мной. Но мне хочется думать, что это было не так: что он не знал наверняка, что я и моя жена находимся в этой группе актеров, а узнал он меня только, когда начался спектакль и на ширме появился Аладдин и запел:

 

Был бы я богат, как султан богат,
Я б умчал тебя на коне в Багдад!

 

Хочется думать, что он узнал меня по голосу: так ведь еще удивительней, еще чудесней. И очень может быть, что так оно и было.

 

В Алма-Ате наши вагоны стояли где-то на запасных путях, добираться до центра города, где мы играли, было долго и трудно, а, кроме того, вагоны, которые были одновременно и нашим домом, постоянно меняли место стоянки, и возвращаясь после спектакля, приходилось долго искать свой «дом». Но теперь в этом городе у нас, помимо работы, появился еще один притягательный «центр» — Стерлигов и Глебова. Мы встречались с ними часто, едва ли не каждый день. Еще шла война, мы понимали, что встреча наша кратковременна — и кто знает, что будет с нами и с ними дальше. Я здесь говорю «с нами» и «с ними», потому что в связи со Стерлиговым уже не могу выключить из моего рассказа о нем и мою жену, Наталью Павловну Александрову2: как и мне, он и ей становился все ближе и роднее. Что же касается Татьяны Николаевны, то в дальнейшем у нее с моей женой завязалась настоящая дружба. Может быть, поэтому и мы со Стерлиговым чувствовали все большую нужду друг в друге. Вот ведь как у нас получилось: в жизни часто бывает по-другому, в жизни жены, как правило, оборачиваются разлучницами. С женитьбой узы мужской дружбы обычно рвутся, наступает отчуждение, а у нас — наоборот. Впрочем, здесь, в Алма-Ате, я подозреваю, что мне Стерлигов был гораздо нужнее, чем я ему. Сколько же раз он в моем сознании умирал — и воскресал? Я острее чувствовал кратковременность нашей встречи. А ему здесь было как будто не очень и до меня, вернее, до нас: дело в том, что они очень были заняты друг другом…

И тут, на этом этапе моих воспоминаний наступает критический момент. До сих пор я в своем рассказе о Стерлигове был как бы единственным свидетелем. С момента же встречи в Алма-Ате появляется второй свидетель, в памяти которого алма-атинское житье-бытье Стерлигова и все дальнейшее должно быть отпечатлелось точнее и ярче. Этот свидетель № 2 — строгий, пристрастный — сама Татьяна Николаевна Глебова. С этого момента она становится как бы моим внутренним цензором, а вернее — высшим судьей. И мне придется все время высказываться с оглядкой на нее, быть осторожным в деталях и, главное, предельно тактичным. А времени с алмаатинской встречи прошло много, детали могли забыться. А вот сейчас, когда я пишу об этом, мы с Натальей Павловной спорим о деталях. И так получается, что появился уже свидетель № 3…

Спорим о многом, начиная хотя бы с погоды.

— Ты помнишь? Володя снимал комнату у местного жителя, но не казаха, а русского, кажется рабочего-железнодорожника. Мы проходили по дворику, поросшему травой…

Так утверждает моя жена. А во мне все восстает против «зеленой травы». Мне помнится: в Алма-Ате тогда и правда пахло весной, дул теплый ветер, но на улицах был еще снег, хотя он и таял. И в полном соответствии с атмосферными условиями две человеческих души в этом городе оттаяли от прежних горестей, бед, тянулись друг к другу. Так мне помнится, таковы мои ощущения. И мне не хочется в данном случае изменять тем ощущениям, которые мне оставила моя память. Так же, как с песней Алладина, когда он узнал меня по голосу, и здесь пусть будет так, как мне тогда казалось.

 

По мои соображениям, Владимир и Татьяна встретились в Алма-Ате случайно. Она — эвакуирована из блокадного Ленинграда, он как будто долечивался в госпитале после контузии на фронте. Глебова работала здесь художницей в мастерской Эйзенштейна, — шла подготовка к известному Фильму «Иван Грозный». Стерлигов, естественно, нигде не работал. Опять-таки я могу быть здесь неточен в деталях, и уточнить это было бы легко у самой Татьяны Николаевны, но мне почему-то в этой алма-атинской встрече ничего не хочется уточнять, — пусть потом свидетель № 2 все исправит, я на все согласен, а пока мне мои ощущения дороже правдоподобия, — пусть я неточен, лишь бы не упустить, не соврать в главном. В одном мое свидетельство как будто достоверно: хотя они и встретились здесь случайно, но знали друг друга в прежней довоенной жизни, потому что оба жили в Ленинграде, оба художники, а круг ленинградских художников достаточно узок. Знали друг друга, но при встречах, кажется, даже не кланялись. Прекрасно помню иронические слова Владимира: «Ходили по Ленинграду две такие элегантные красавицы, Глебова и ее подруга Порет3, гордые, неприступные…»

И вот, встречаясь ежедневно, мы ходим теперь по улицам Алма-Аты и приглядываемся к нашей новой знакомой, «гордой и неприступной» ленинградской красавице Глебовой. Она ходит медленно, теплая, с бору по сосенке одежда связывает ее движения, кроме того, у нее еще не отошли опухшие от дистрофии ноги. Приглядываемся мы и к Владимиру, потому что в нем нам чуется опять что-то новое. Он тоже ходит тихо, слегка опираясь на палочку. Возможно, здесь взыграла старая, еще довоенная язва желудка, возможно, уже дают себя знать последствия контузии, приступы головной боли, не оставлявшие его уже всю последующую жизнь. Но не об этом новом я сейчас говорю. Новое у нем нам чудится не в этих физических недугах, а во внутреннем и духовном, в каком-то — как бы это не переборщить в смысле патетики — подъеме чувств, в окрыленности, что ли.

С алма-атинской встречи начинается опять новая точка отсчета в наших отношениях со Стерлиговым. Она пока еще невидима, эта точка, она выявится позже, когда кончится война и жизнь войдет в мирную колею. А пока мы все еще ходим по улицам Алма-Аты…

Для нас, то есть, для меня и моей жены, яснее ясного, что здесь — роман. Не совсем ясно только, при какой стадии романа мы присутствуем. И опять у нас — сегодняшних — возникает спор: мне-то помнится, что здесь опять-таки в полном соответствии с теплым ветром и тающим снегом, только начало романа, что они только приглядываются друг к другу. Дело-то сложное — оба художники. Дело тут не просто в человеческой совместимости, не в том, что обычно понимается под сходством или несходством характеров. Им ведь еще надо совпасть друг с другом по художественным вкусам, по взглядам на живопись. Она — ученица Филонова, он — ученик Малевича. Тут — как в жилом отсеке космического корабля: если несовместимость — дело не пойдет. Но, кажется, дело пока идет. Это нам тоже ясно: по их словам, интонациям, и, главное, по тому, как они друг на друга смотрят. Они, конечно, разговаривают и с нами, но каждая фраза, обращенная к нам, относится у них и друг к другу, общаясь с нами, они все время продолжают тайное общение друг с другом. Как бы это выразится поточнее? Это какое-то осторожное, слегка ироническое, но уже и любовное прощупывание друг друга на совместимость. Нет, тут нас с Натальей Павловной, старых воробьев, на мякине не проведешь. И вот я иду рядом с ними, вижу иронический, озорной огонек в глаза Стерлигова и думаю: ну — хорошо. Он ее выбирает. Но ведь я знаю Стерлигова, если он выбирает — то на всю жизнь. И — возвращаясь к мыслям о женах-разлучницах, тревожусь: обернется ли новая спутница для меня разлукой со Стерлиговым уже навсегда? И временами мне мнится, что обернется… Нет, не обернулась Татьяна Николаевне разлучницей, — обернулась ангелом-хранителем нашей дружбы. Как говорится — Бог спас.

О войне Владимир рассказывал скупо. Может быть потому, что провоевал сравнительно недолго. Сейчас я даже уже и не помню, откуда он пошел на фронт. Ведь к началу войны над ним все еще висело его «минус шесть». Стало быть, он обязан был жить вне больших столичных городов, являться периодически в милицию и т.д. Уехал ли он, в конце концов, после мытарств в Москве и житья в Петушках в Ленинград и там скитался, жил за чертой города? Кажется, так оно и было. Что-то из его рассказов смутно помнится: собрали их всех, то есть таких, как он, где-то после объявления войны и предложили идти на фронт с обещанием, что «война все спишет». Но, помнится, и по другому: что будто бы на каком-то призывном пункте в результате какой-то заминки, недоразумения, он из группы «лишенцев» перешел в группу нормальных призывников, был зачислен в боевую часть, получил в руки винтовку, а не лопату в каком-нибудь штрафном батальоне. Опять все та же история: некогда нам было с ним разбираться при встречах в точных датах и обстоятельствах нашей жизни, — не тем были заняты наши голову. Может быть, кто-то из других близких ему людей знает об этом больше, точнее. Мне же тут ясно одно: на фронт он ушел добровольцем. Такими же смутными и неточными сохранила мне память обстоятельства, при которых он был контужен. После войны в разговоре о живописи да и вообще о жизни, он нередко стал произносить слово предзнание. До войны в его словаре его как будто не было. И вот «предзнание» будто бы сыграло немалую роль в этих обстоятельствах, вернее — сохранило ему жизнь.

И опять я боюсь тут что-то напутать: лично я не только не был на войне, но никогда не проходил по-настоящему военной службы, кроме, разве, кратковременных учебных сборов: у меня в военном билете значится «ограниченно годный». Так что рассказывая о Стерлигове-солдате, мне очень легко ошибиться и даже сказать какую-нибудь нелепость. На всякий случай, в самых сомнительных места ставлю здесь вопросительные знаки.

Так вот, одно время их взвод (?) находился в блиндаже, которого солдат Стерлигов почему-то боялся. Он все время старался быть вне блиндажа даже во время артобстрелов. Оставаться незащищенным, смерть, так сказать, «в чистом поле» казалась ему менее страшной, чем быть в блиндаже. Пользовался любым случаем, чтобы в нем не быть. Первым вызывался бежать за боеприпасами или продовольствием. Порой впадал даже в настоящую панику, выходил из-под контроля. И тогда сержант кричал ему: «Стерлигов назад!» — и Стерлигов возвращался в укрытие. Но и помимо «предзнания», по его словам, простой здравый смысл ему подсказывал, что их блиндаж расположен крайне неудачно. Короче говоря, в одну из его кратковременных отлучек, при подходе к блиндажу он стал свидетелем, как прямым попаданием снаряда блиндаж был разворочен и все находящиеся в нем погибли. Сам же он воздушной волной был отброшен и тяжело контужен. И вторично он, если не ошибаюсь, был ранен в полевом госпитале, на который упала авиационная бомба.

А еще однажды меня поразили его слова, — я их помню уже не смутно, а совершенно точно: «Я был хорошим солдатом». Меня поразили эти слова, потому что по моим представлениям Стерлигов всем существом своим противопоказан войне. Собственно говоря, всем людям это должно быть свойственно, только степень противопоказанности разная. У него же эта степень — наивысшая. Так мне казалось, и потому так эти слова меня поразили. Они были произнесены, когда война уже кончилась. Но, сидя против него, встречаясь время от времени с его глазами, видя его руки, державшие блокнот для зарисовок и карандаш (тогда он уже не расставался с карандашом и блокнотом), поразившись, я тут же ему поверил, не стал приставать с уточнением.

Думаю, он был «хорошим солдатом»: в особом, я бы сказал толстовском духе (смотри «Войну и мир», образ Каратаева). Вполне осознаю, что некоторые из близко знавших Владимира испытают при этом недоумение: ведь Владимир не входил в «круг» Толстого. Да, людей можно классифицировать по разным параметрам и на разных уровнях. Есть и такой подход: люди Толстого и люди Достоевского. Так вот, Владимир уж никак не человек Толстого, в атмосфере Достоевского ему дышится легче. Но что делать, если в тот момент, о котором я сейчас рассказываю, мне очень ясно открылся именно толстовско-каратаевский смысл этих слов: «Я был хорошим солдатом». Да, конечно, все у него было в аккурате: вот как сейчас набор чехословацких, тонко очиненных карандашей, — так и на войне: одежда, обувка, весь солдатский обиход, — и винтовка в порядке. И ложка и котелок — чистые. «Хороший солдат» на войне трудится, и Владимир Стерлигов честно и мужественно исполнял на войне свой ратный труд, исполнял в меру сил человечески, преодолевая страх смерти, исходя смертным потом.

 

Он вернулся с войны «чистым», война действительно списала ему его мнимую вину. И вот — сороковые, пятидесятые годы: Владимир Васильевич Стерлигов живет в Ленинграде, он восстановлен и в Союзе художников. Кончилось и его неприкаянное одиночество, — алма-атинский роман «Стерлигов–Глебова» соединил на всю жизнь двух художников в на диво гармоничную пару, хотя каждый продолжал идти своим путем в искусстве. Здесь, неизбежно, конечно, встанет вопрос о влиянии, — но это особая сложная тема, которой я здесь не хочу, да и не вправе касаться. Скажу только, что теперь трудно будет уже рассказывать о Стерлигове, не упоминая о Глебовой. Во всяком случае, Татьяна Глебова все равно будет незримо при этом присутствовать, «держаться в уме», как это происходит при решении задачи на четыре основных арифметических действия. Здесь можно было бы поставить точку в рассказе о Стерлигове. Ведь осталось еще много свидетелей и помимо самой Татьяны Николаевны, свидетелей, гораздо более компетентных, проживших и проработавших бок о бок с ним все последующие десятилетия. Рассказывая о нем, не стану ли говорить всем известное, банальное?

Но, подумав, я решил подавить страх, потому что почувствовал: моя личная тема «Стерлигов» не исчерпана, что-то осталось недосказанным. И это «что-то» заставляет меня продолжать.

 

После войны Владимир Васильевич и Татьяна Николаевна жили в Ленинграде на площади Льва Толстого, в густо населенной квартире со множеством, как и полагается коммунальной квартире, наставлений у входной двери: кому сколько раз звонить. У них была довольно большая комната несколько странной конфигурации: треугольная с высоким потолком. Она была заставлена вещами, относящимися главным образом к живописи. Убей Бог, не помню там вещей домашнего обихода, даже кровати, — должно быть, она на день превращалась в нечто вроде дивана. Помню большой деревянный ларь-сундук, где хранились папки с листами их работ. По углам тоже папки, холсты, подрамники. Часто посреди комнаты на мольберте стояла начатая работа. И при всем этом — ни следа художнической богемы: светло, безукоризненно чисто, даже, не побоюсь этого слова, торжественно, — может быть, потому, что слегка пахло по церковному воском. (Так и не удосужился спросить: почему — пол натирали воском?)

У комнаты этой была еще одна странность: когда собирались близкие им люди, — а они собирались иногда в большом количестве, — места хватало каждому, казалось, стены и вовсе исчезали, подчиняясь духовным велениям их обитателей. Но это — уже личное ощущение… А пройдешь длинный коммунальный коридор, через кухню — и попадешь в закуток, где жил третий член семьи — Людмила, младшая сестра Татьяны Николаевны. В старых домах такие закутки, часто лишенные дневного света, назывались «комнатами для прислуги». Но здесь у Людмилы, несмотря на тесноту, стояла даже громоздкая старинная фисгармония. Голос у Людмилы был свежий, сильный, чистый — «Девушка пела в церковном хоре»4. В ту пору, когда мы бывали у них на площади Льва Толстого, они часто пели втроем — и старинные, и блатные, и тюремные песни. Блатных песен Владимир Васильевич набрался от своего старого знакомого «фотографа», которого он вытащил из общей камеры уголовников. Со слухом у Владимира дело обстояло неважно, но при поддержке голосов двух сестер Глебовых он ухитрялся даже вторить.

Все наши встречи в ту пору проходила под знаком этого трио Стерлиговых. А встречались мы в ту пору часто. После войны наш театр открыл в Ленинграде филиал на улице Рубинштейна. И мы играли там иногда по целым неделям. В комнату на площади Льва Толстого мы входили с волнением, а уходили духовно обогащенные. Часто там для нас устраивались «выставки». Мы садились, а они раскладывали на полу свои новые работы. Это был щедрый дар с их стороны. Мы с женой, в живописи люди непросвещенные, как-то робели перед этим богатством. Роняли скупо слова, а больше молчали, но их это, видимо, нисколько не озадачивало. А я от радости часто впадал в актерство. Изображая мецената-миллионера, изрекал: «Беру», «мимо», «плачу», — и за то, что мне нравилось, выкладывал баснословные суммы. Впрочем, и Стерлигов мне подыгрывал5. В ту пору он бывал еще веселым и озорным. Часто пытался даже, подобно мне, стоять на голове, по способу йогов. Но дальше стояния на коленях с головой, упертой в пол, дело у него не шло. Куда там, после стольких лет «горестной жизни Франсуа Вийона»! «Старые дураки», — говорил при этом Владимир Васильевич. Да, старые то старые, но все же, видимо, жил в нас и спасал нас тот самый инфантилизм.

В Ленинграде Стерлигов свел нас с обаятельными людьми. Среди них Евгений Шварц — драматург-сказочник, актер Эраст Гарин6.

 

Встречались мы с Владимиром Васильевичем и в Москве. По делам ли, родственным ли связям, он довольно часто навещал Москву. Подолгу останавливался у нас и у наших сыновей. Особые отношения завязались у него с моим пасынком. Владимиром Александровым, кристаллографом, кандидатом геологических наук. Это были затяжные беседы на философские темы: главным образом, насколько я понимаю, о проблемах времени и пространства. Я в этих беседах не участвовал, меня интересовали другие проблемы, меня увлекала парадоксально-метафорическая природа театральных кукол, я писал пьесы для театра кукол, которые сразу же ставились в нашем театре, и сам я участвовал в этих спектаклях как актер. Более прохладные отношения у него были с моим родным сыном Кириллом. В его семье подрастали дети, проявляющие интерес к изобразительному искусству — графике, живописи. А надо сказать, что в послевоенный период то, что я условно называю духовным обаянием личности Стерлигова, стало проявляться с новой силой: те, кто попадал в сферу этого обаяния, испытывал нечто вроде потрясения, а порой и сходил со своей прежней жизненной орбиты. Мой сын даже стал бояться за судьбу своих детей: его старший сын уже учился в школе с художественным уклоном. И встреч его со Стерлиговым отец стал бояться как катастрофы. С чисто житейской точки зрения мне эти отцовские опасения были понятны, и в то же время я чувствовал глубокую горечь. Но вот что парадоксально: другой сын моего Кирилла, мой младший внук, успел увидеть Владимира Васильевича всего каких-нибудь два-три раза, будучи почти младенцем. В настоящее время он кончает среднюю школу. Но и сейчас при упоминании о Стерлигове в его глазах мелькает нечто, что трудно назвать простым любопытством… как будто душа Стерлигова все еще незримо витает в этой семье7.

Я еще в самом начале говорил о сильном влиянии Стерлигова на людей. Только не надо путать это с внушением, гипнозом и т.д. Нет, такими способностями Владимир Васильевич не обладал. Все это происходило на более высоком, духовном уровне.

Натура сильная, целеустремленная, Владимир Васильевич мог иногда казаться человеком, сотканным из противоречий. Любил точность, обязательность в отношениях с людьми, был благожелателен, добр, но мог показаться иногда забывчивым, равнодушным, даже злопамятным. От его воспитанности, обязательности веяло даже чем-то старомодным. Свои приезды в Москву он предварял телефонным звонком или письмом, точно называя даты и сроки. Зная это, моя жена всегда стерегла его у окна, из него она видела трамвайную остановку. И вот — подъезжал № 50, с него сходил Стерлигов, пересекал двор, подходил к дому, закидывал голову — мы живем на седьмом этаже — и если лето, кричал в открытое окно: «О-го-го, Натали!», а зима — махал рукой. И через минуту уже входил в квартиру. Возбужденный, громкий, но часто превозмогая сильную головную боль. А было однажды и так. «Натали», как обычно, поджидала его, заранее открыла дверь, мы вместе позавтракали. А затем он ушел, сказав, что ненадолго. Но — не пришел. Ни к обеду, ни к ужину. Мы с женой впадаем в панику. На следующее утро звоню его брату, генералу в отставке.

— Но ведь вы знаете, он очень легкомысленный, — отвечает генерал вначале довольно флегматично, — сколько времени прошло?

— Сутки, — кричу в телефон — ровно сутки!

— Да… Конечно, это много, — говорит он уже с тревогой, — я сейчас начну наводить справки…

У генерала большие связи, начиная с отделения милиции и кончая высшими сферами. Начались поиски Владимира Стерлигова, брата генерала, пропавшего без вести. По отделениям милиции, больницам, даже моргам. Нигде ничего. А на вторые сутки утром — телефонный звонок. Подходит моя жена и слышит веселый голос Владимира. Я-то только догадываюсь, что этот был веселый голос. А слышу я только ее голос, прерываемый рыданиями: «Володя, как вы могли, как вы могли?!» Оказалось, был где-то на даче, в гостях. И на пляже получил небольшой тепловой удар. А телефона вблизи не было. Я об этом случае рассказываю еще и потому, что мы тогда лишний раз почувствовали, как он нам дорог. Думаю, что и он это почувствовал.

В ту пору, о которой я сейчас рассказываю, в домах стали появляться телевизоры. В Ленинграде на площади Льва Толстого телевизора не было. Не было его и в Новом Петергофе, куда они потом переехали. Телевидение Стерлигов презирал. Но в Москве, когда я включал телевизор, оторвать от него Стерлигова было трудно, что бы там не показывали. Однажды он стал мне читать пьесу Гоголя «Игроки». Помню, это было для меня как открытие, новое открытие Гоголя. Но к театру, как таковому, ко всем его жанрам, он был как будто равнодушен. Посещал изредка только концерты симфонической музыки, которую любил и, видимо, знал. Но как-то раз в Москве я все же затащил его на гастроли итальянского драматического театра, не помню какого, помню только, что хороший, передовой современный театр. Гастроли происходила в помещении Малого театра. Актеры играли, конечно, на итальянском, но у зрителей были наушники, перевод — синхронный. Спектакль шел по пьесе Пиранделло «Шестеро персонажей ищут автора»8. И тут случилось такое, от чего мне стало даже неловко перед ближайшими соседями-зрителями: с первых же реплик глаза у него оказались «на мокром месте», а затем весь первый акт он уже проплакал откровенно, — с всхлипываниями, шмыганием носом… — Бог знает что, — пробормотал он во втором акте, смущенно улыбаясь, — у тебя есть носовой платок? Его собственный платок был — хоть выжми. Так противоречив был мой друг Владимир Стерлигов.

 

По моим расчетам, когда Владимир Васильевич вернулся с войны, ему шел 42-ой год. Умер он в 1973 году. Стало быть, ему оставалось еще около трех десятилетий сравнительно спокойной оседлой жизни, чтобы догнать, вернуть упущенное время, когда он был отлучен от живописи. Обидно мало, если учесть и вычесть годы его личных бедствий, войну, физические недуги. А последние, казалось, только и ждали момента, чтобы накинуться на него с новой силой. Приступы еще довоенной язвы, головные боли — следствие контузии — все чаще укладывали его в постель. Мало еще и потому, что, как мне кажется, вся предыдущая жизнь его была только подготовкой к тому, что предстояло ему совершить как художнику. И вот, если учесть и вычесть все это, то невольно приходишь к выводу: чтобы не только вернуть упущенное, но и до конца выполнить свою миссию художника, ему нужно было начинать жизнь подвижническую. Он ее и начал. Разумеется, это происходило постепенно. Но для нас перемены, в нем происходящие, были особенно заметны потому, что, живя в разных городах, мы по-прежнему встречались только изредка. Но с каждой встречей все больше убеждались, что Владимир Стерлигов и Татьяна Глебова становятся подвижниками.

То, что для него наступила спокойная жизнь, надо понимать именно только в сравнении с его прежним существованием. А на самом деле, она продолжала быть трудной и в быту, и в искусстве. Жили бедно, заработок случайный: то в Книжной палате, то при фабрично-заводских худсоветах. Помню, однажды Владимир показал мне спичечную коробку, сказав: моя марка. Причем надо заметить, что и на этом уровне он оставался глубоко принципиальным, яростно спорил. С большим трудом — уже в 60-е годы — мне удалось уговорить издательский отдел ВТО. пригласить Стерлигова быть художником моей книги «Актер Театра кукол»9. Перед заключением договора директор сказал:

— Вы покажите мне ваши поскребышки?

— Какие «поскребышки»?

Оказалось, что под этим директор подразумевал эскизы. Стерлигова глубоко возмутило это вульгарное словцо, сказанное в общем-то полушутя.

Ну зачем же Вам смотреть «постребышки», — ответил он и уперся. Тогда уперся и директор. И у того, и у другого — характеры трудные. Много пришлось нам с Ленорой Шпет10 — она была моим редактором — приложить усилий, чтобы сохранить хотя бы видимость деловых отношений. И все равно разговаривать с директором Стерлигов отказывался, приходилось каждый раз искать заместителя.

— Ну, уж этот ваш Стерлигов. — говорил директор.

А закончилась эта история на Ваганьковском кладбище. Не помню, по какому случаю мы оказались там со Стерлиговым должно быть, ходили на могилу моего отца. Шли, разговаривали.

— Да, а как поживает мой Поскребушкин? — воскликнул Владимир Васильевич довольно громко. «Поскребушкин» он произнес через тире с фамилией директора. И тут из-за поворота вдруг появляется и предстает перед нами гигантская фигура директора издательства В.Т.О. Причем все это происходит мгновенно.

— Здравствуйте. Вот только что похоронил своего фронтового дружка…

Мы стояли перед ним растерянные. А он попрощался с нами грустно, но весьма благожелательно… Слышал он или не слышал? — Долго мучился сомнениями Владимир Васильевич и все говорил: «Ведь вот как бывает! Нет, это не зря, это судьба послала мне в наказание! Нельзя так говорить о человеке, да еще на кладбище…»

 

Сложные отношения были у него с ленинградским филиалом Союза художников. В глазах руководства он ходил в «опасных». Они видели в нем носителя некой заразы, возможность рецидива левых направлений живописи 20-х годов. Да, он и правда был в последнее время чуть не единственным представителем советского авангарда, как бы воплощением бурного цветения живописи тех лет, но в чем опасность? Нет ничего безопаснее и беззащитней искренности. Тут к месту вспомнить строчку из стихотворения одного современного поэта, В.Федорова11:

Я за искусство левое… А ты?

— За левое… Но не левее сердца.

Да, руководству Союза было с ним хлопотно. Разумеется, оно шло в ногу с общими установками в искусстве. Но в Ленинграде это все было особенно консервативно, история живописи остановилась у них на Репине и передвижниках. С конца войны прошло несколько лет, когда только-только заговорили об импрессионистах. А еще через несколько лет была устроена выставка Пикассо. Оба эти события Владимир Васильевич переживал с большим волнением. А их бывшие учителя, Малевич у Стерлигова и Филонов у Глебовой, были еще долго «персонами нон грата». Владимир Васильевич страстно боролся за восстановление объективного, исторического отношения к достижениям живописи начала XX века, и за свои собственные живописные идеи. И, право, можно только удивляться, с каким дипломатическим тактом и в то же время бесстрашием он это делал. Мне кажется, именно его нравственное бесстрашие порой обезоруживало самых крайних консерваторов среди тогдашнего руководства в Ленинградском отделении Союза художников.

С большим трудом Владимир Васильевич добивался возможности выставляться. Его персональные и совместно с Татьяной Николаевной выставки случались крайне редко.

Я помню одну выставку в Ленинграде, в отделении ленинградского Союза художников на ул. Герцена 38 — она продолжалась… всего один вечер. И еще помню маленькую экспозицию в Москве, если не ошибаюсь, в Графическом отделе музея им. Пушкина, с участием искусствоведов ленинградского Русского музея Аллы Повелихиной и Евгения Ковтуна. Эту выставку тоже смогли посетить далеко не все желающие.

 

С течением времени жизненные условия Стерлиговых несколько улучшились. В Новом Петергофе, в трехкомнатной квартире им стало попросторней. А незадолго до этого они добились от Союза художников мастерской. Но — «Душа у времени в долгу, душа обязана трудиться…»12 Мне кажется, Владимир Васильевич чувствовал это очень остро. Находясь рядом с ним, вы почти физически ощущали его внутренне напряжение — нечто подобное ощущаешь вблизи пчелиного улья. В последние встречи уж кажется и невозможно было увидеть Владимира Васильевича и Татьяну Николаевну без карандаша и блокнота: рисовали, рисовали, рисовали. И принимая гостей, и участвуя в разговорах. Впрочем, казалось, и говорить они стали меньше, как будто каждая минута у них была на счету. И здесь мне хочется вернуться к своим подсчетам.

Так вот, учитывая время и вычитая годы бедствия, мне кажется, за три послевоенных десятилетия Владимир Васильевич сделал большее, нечто большее, что лежит за пределами человеческих сил и возможностей. А это всегда называлось и называется подвигом. Он не только догнал, он опередил время. Здесь не место, да я опять-таки и не вправе касаться существа его творческих свершений. Могу только свидетельствовать, что его «Чашно-купольное видение», система «Окружающей геометрии» были приняты близкими ему по духу искусствоведами как подлинное открытие в области живописи. А это привело к тому, что у него появились не только верные ученики, последователи его творческого метода, но и «неверные», поверхностные подражатели. Короче говоря, наметились все признаки новой, зарождающейся школы. Кстати — не помню уж где и когда — я слышал это выражение: «Художники школы Стерлигова». Не сомневаюсь, что это пока случайно оброненное кем-то выражение получит в дальнейшем «постоянную прописку» в истории живописи. Не сомневаюсь также в заразительной силе его живописной манеры.

Однажды в Москве у книжного киоска я увидел книжечку для детей с иллюстрациями в цвете. Что-то необыкновенно знакомое бросилось мне в глаза: Стерлигов! Но, посмотрев на выходные данные, я встретил фамилию художницы Басмановой, дочери бывшего ученика Стерлигова13. Рисунки и правда были прелестные, смущало одно — слишком близкое расстояние манеры одного художника от другого. Случись такая «близость», скажем, в области литературы, возник бы вопрос о плагиате. Знаю одно: Владимир Васильевич много прощал людям в делах житейских, но в сфере искусства требовал предельной чистоты отношений. Здесь он был крайним максималистом.

В последние десятилетия он значительно сузил круг близких ему по духу людей. Продолжал дружить, хотя и редко виделся, с пианисткой Марией Вениаминовной Юдиной, драматургом Евгением Шварцем, артистом Эрастом Гариным. Тесно общался он со своими учениками, бывшими и настоящими, многих я знаю, — хорошие это, веселые люди, великолепные художники. Но от многих он и отходил, иногда резко обрывал отношения, иногда отдалялся незаметно даже для них самых. Так он порвал с семьей Басманова, отошел от искусствоведа В.Н.Петрова, прервал отношения с семьей талантливых художников Трауготов14. Некоторых из этих людей я тоже знаю, сам же он меня с ними и знакомил, но о своих расхождениях с ними говорил редко. Иногда эти разрывы были для меня печальны и непонятны. С сыновьями Траугота я встретился уже на похоронах Стерлигова, случайно отойдя от толпы, стоящей у гроба. Они находились в стороне, стояли с обнаженными головами, три сына — два родных и один приемный — молодец к молодцу. Здороваясь с ними, я сказал: не знаю, можно ли, положено ли в церкви здороваться, обмениваться рукопожатьем.

— В церкви все можно, — ответил один из них в несколько торжественно-наставительном тоне. Я не нашелся, что сказать, не до этого было. Только удивился: ведь в церкви полно запретов. Стоим же мы с ними сейчас обнажив головы. Наверное, и он в своем ответе « В церкви все можно» подразумевал какой-то более широкий смысл. Мне только подумалось: будь жив Владимир Стерлигов, он нашелся бы, что ответить нам обоим в еще более широком и уже безусловном смысле. К таким ответам он был готов в течение всей своей жизни.

 

1983

 

Примечания

1Окончание. Начало см.: Наше наследие. №102.

О художнике Т.Н.Глебовой см. публикации в журнале «Наше наследие» 97 /2011. С. 149-173.

2Н.П.Александрова — театральный композитор. См. о ней «Наше наследие» 97 /2011. С. 162-163.

3 Алиса ИвановнаПорет (1902–1984), художница, ученица Петрова-Водкина и Филонова, до середины 1930-х гг. сотрудница и подруга Т.Н.Глебовой.

4 Начало стихотворения Александра Блока.

5Эта игра нашла отражеиие в письмах В.В.Стерлигову к Е.В.Сперанскому 1950 года.

6С писателем и драматургом Евгением Львовичем Шварцем (1896–1958) В.В.Стерлигов сблизился еще во второй половине 1920-х гг., и Шварц, и Стерлигов сотрудничали в детских журналах «Еж» и «Чиж». С Э.П.Гариным В.В.Стерлигов был знаком с детства, Гарины были летними соседями в Рязанской губернии.

7Оба внука Е.М.Сперанского стали художниками.

8 Речь идет о пьесе Луижди Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора».

9 Сперанский Е. Актёр театра кукол. М., Всероссийское театральное общество, 1965, художник книги ошибочно назван Стерлинговым.

10Леонора Густавовна Шпет — заведующая литературной частью театра кукол под руководством С.Образцова, дочь известного русского философа Густава Шпета.

11 Цитата из стихотворения В.Д.Федорова (1918–1984) «Мы спорили о смысле красоты...»

12 Неточная цитата из стихотворения Н.А.Заболоцкого «Не позволяй душе лениться» («Не позволяй душе лениться! // Чтоб в ступе воду не толочь, // Душа обязана трудиться //И день и ночь, и день и ночь!»)

13 Неточность, речь идет о книге художницы Натальи Георгиевны Басмановой (1906–2000), не дочери, а жены художника Павла Ивановича Басманова (1906–1993). В.В.Стерлигов дружил с Басмановыми с1928 г.

14С художниками Георгием Николаевичем Трауготом (1903–1961), его женой Верой Павловной Яновой (1907–2–4) и их детьми Валерием Георгиевичем Трауготом (1936–2009) и Александром Георгиевичем Трауготом (1931), которых Т.Н.Глебова знала еще до войны, В.В.Стерлигов подружился после возвращения в Ленинград из эвакуации.

Клоун под куполом. 1960-е годы. Бумага, жирная пастель. Москва. Частное собрание. Публикуется впервые

Клоун под куполом. 1960-е годы. Бумага, жирная пастель. Москва. Частное собрание. Публикуется впервые

Концерт. 1960-е годы. Картон, масло. Москва. Частное собрание. Публикуется впервые

Концерт. 1960-е годы. Картон, масло. Москва. Частное собрание. Публикуется впервые

Бык. 1953. Картон, гуашь. Москва. Частное собрание. Публикуется впервые

Бык. 1953. Картон, гуашь. Москва. Частное собрание. Публикуется впервые

Натюрморт с иконой. Начало 1970-х годов. Бумага, карандаш. Москва. Частное собрание

Натюрморт с иконой. Начало 1970-х годов. Бумага, карандаш. Москва. Частное собрание

Комната у Басмановых. 1950-е годы. Холст, масло. Москва. Частное собрание

Комната у Басмановых. 1950-е годы. Холст, масло. Москва. Частное собрание

Новогоднее поздравление. 1971. Бумага, сухая игла. Москва. Частное собрание

Новогоднее поздравление. 1971. Бумага, сухая игла. Москва. Частное собрание

Двое. 1960-е годы. Калька, тушь. Москва. Частное собрание

Двое. 1960-е годы. Калька, тушь. Москва. Частное собрание

Татьяна Глебова. Начало 1950-х годов. Бумага, перо. Москва. Частное собрание

Татьяна Глебова. Начало 1950-х годов. Бумага, перо. Москва. Частное собрание

Деревья. Конец 1950-х годов. Бумага, акварель. Москва. Частное собрание

Деревья. Конец 1950-х годов. Бумага, акварель. Москва. Частное собрание

Тайная вечеря. 1973. Бумага, акварель. ГМИИ им. А.С.Пушкина

Тайная вечеря. 1973. Бумага, акварель. ГМИИ им. А.С.Пушкина

Евгений Сперанский. Набросок. 1970. Москва. Частное собрание

Евгений Сперанский. Набросок. 1970. Москва. Частное собрание

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru