Э.К.Липгарт.
Художники Салона времен третьей республики. Mes memoires
(Окончание)
Художник Э.К.Липгарт и его воспоминания
Эрнест Липгарт. Салон принцессы Матильды. Mes memoires (часть 2)
Мемуары русского живописца и графика, известного искусствоведа и
музейщика Э.К.Липгарта рисуют художественную жизнь
французской столицы конца XIX века
Алексей Петрович Боголюбов
Колония русских художников в
Париже организовала скромный кружок1,
банкир барон Гораций Гинцбург2 великодушно предоставил художникам
скромный особняк на улице Тильзит, и вот мы собираемся там вечерами, по
субботам, на чашку чая без бутербродов и закусок. В непритязательно
меблированных комнатах было достаточно места даже для любителей карт и шахмат,
впрочем, немногих и всегда одних и тех же: Харламова3, художника итальяночек с площади Пигаль, где
у него была мастерская, и портретиста Георгия Лемана4,
несмотря на его германское имя, натурального москвитянина; он жил в Париже с
двадцати лет, но продолжал говорить на ужасном французском с невыносимым
русским акцентом. Харламов акклиматизировался лучше и мог сойти за парижанина:
он прятал акцент, не столь разительный, как у Лемана,
под утрированным грассированием. Эти два одержимых и безмолвных игрока были
потеряны для общества, зато вокруг стоявшего посередине и хорошо освещенного
стола царило большое оживление. Здесь в избытке были
карандаши, бумага, коробки с акварелью, кисти, миски с водой — словом, все, что
нужно, чтобы писать, виноват, рисовать. Над всем этим, с красивой
головой старика-патриарха, царствовал могучий Боголюбов, наш президент.
Жизнерадостный и непритязательный, он был весь в работе, что не мешало ему
направлять ход общей беседы. Импровизируя, он зарисовывал тушью впечатления о
своих путешествиях в разные страны: пейзажи, марины при солнечном и лунном
освещении, виды Венеции, Голландии; это было по-настоящему очаровательно и, на
мой взгляд, лучшее из всего, что он сделал, — я предпочитаю эти рисунки тушью
его картинам. Иногда он пускался в карикатуру, незлую и всегда похожую. Его
жертвами были товарищи, помню, он изобразил меня в виде «Мефистофеля» Антокольского — вероятно, моя феноменальная худоба в то
время напоминала ему этот образ. В своих шаржах Боголюбов неизменно одевал
художников в униформу — панталоны в белую и черную клетку. Все его шаржи
аккуратно наклеивались в хранившийся в кружке большой альбом, который мы с
гордостью показывали посетителям. Наряду с шаржами в альбоме были очень хорошие
рисунки — ведь все мы соперничали в стремлении интереснее в нем представиться и
лучше его украсить. У каждого был свой характерный почерк, и
было любопытно сопоставлять, насколько манера рисовать у художников была
похожа на их манеру писать. Харламов был представлен в альбоме прекрасным
карандашным портретом Конте5, нарисованным с натуры прямо в кружке.
Вообще каждый считал за честь позировать ему. В его потрясающих по сходству
портретах для него был важен общий живописный эффект, детали его не
интересовали — например, если глаз из-за верхнего освещения был погружен в
глубокую тень глазной впадины, Харламов довольствовался полутенью, которая
позволяла видеть зрачок и живое выражение взгляда.
Очаровательный рисунок сделал для
нашего альбома Александр Беггров6. Это был
один из тех петербургских немцев, русских более, чем
сами русские. Сюжеты своих композиций он брал из жизни матросов на корабле:
тонко написанные маленькие фигурки, живые, купающиеся в лучах солнца, были
выполнены так хорошо, что вызывали зависть у Боголюбова. Надо сказать, Беггров был давний ученик Боголюбова, и при этом учитель и
ученик уже давно ненавидели друг друга, впрочем, не показывая этого. Ничего
удивительного: лидер по натуре, Боголюбов и слышать не хотел, чтобы его ученик,
его создание, вышел из-под его опеки; когда он приходил в мастерскую
какого-нибудь своего ученика, он окидывал картину на мольберте высокомерным
взглядом мэтра, затем без церемоний отбирал палитру и кисти и безжалостно
правил всю работу. В конце концов Беггров
не захотел больше терпеть такого отношения, хотя напрямик заявить об этом до
времени не решался. Впрочем, понять его было можно: у Беггрова
не было больше нужды в протекции Боголюбова, так как с некоторого времени ему
покровительствовал генерал-адмирал великий князь Алексей7.
И еще одним поводом недовольства для Боголюбова было небольшое состояние,
которое обеспечивало ученику самостоятельность. Алексей Петрович был вашим
покровителем, заботливым и неутомимым, бескорыстно добывающим для вас заказы,
но только в том случае, если ваши доходы не превышали сотен, но с того момента,
как они начинали исчисляться тысячами, вы автоматически становились его врагом.
Пока Леман был ретушером
фотографий, Боголюбов считал, что тот заслуживал его протекции, но как только
он получил медаль в Салоне за прекрасный портрет певицы Литвин8 и
стал знаменитым, Боголюбов тотчас лишил его своего покровительства, хотя как
раз в этот момент ему ничего не стоило рекомендовать Лемана
русскому двору и тем самым обеспечить ему карьеру.
После успеха с портретом Литвин в
черной вуалетке, в следующем году Леман выставил еще
один портрет — тоже дамы в вуалетке, которую он почему-то называл «паутинкой».
Помню, озабоченный, подошел ко мне Леман
посоветоваться: что ему сделать для следующего Салона. Желая пошутить, я
порекомендовал ему шокировать парижскую публику белой вуалеткой, но
тугодум-московит, не догадавшись, что это острота, горячо поблагодарил меня за
вдохновляющий совет. В завершение еще анекдот об этом, в общем-то, славном
малом, которому было уже под пятьдесят. За семь тысяч франков ему заказала
портрет настоящая маркиза. Дама жила в своем замке и каждый раз должна была
ехать на сеанс в Париж. После очередного сеанса было решено в следующий раз
приступить к правой руке, держащей записную книжку. Маркиза приехала. «Принесли
книжку?» — спросил ее Леман. «Я ее забыла, — ответила
она. — Но вы можете начать левую руку, если хотите». «Ну, нет, мадам, сегодня
книжка», — уперся Леман, и несчастная жертва этого
необъяснимого упрямства вынуждена была вернуться в свой замок.
Александр Дюма
(Дюма-коллекционер)9, под впечатлением смелой манеры Лемана и видя его растущую известность, решил купить у него
«Даму в костюме времен Директории», но Леман повел
себя, что называется, набитым дураком, и это разрушило
иллюзии покупателя относительно перспектив художника.
Вернемся к Боголюбову. Его
большой заслугой было то, что он внушил любовь к искусству у императора
Александра III, которому преподавал рисунок. Вместе с
Репиным, братьями Васнецовыми, Владимиром Маковским, Поленовым, Шишкиным и
другими Боголюбов был одним из создателей Товарищества передвижных выставок, и
вполне естественно, что он и наследника приобщил к вкусам и идеям этой группы,
провозглашавшей критику академического искусства. Стасов, их верховный жрец,
спровоцировал раскол, поставив это товарищество в оппозицию к классицизму
Академии художеств. Программой Стасова было национальное морализирующее
искусство, жестокий реализм и тенденциозные и сенсационные сюжеты — позиция
антихудожественная и, по моему мнению, для искусства гибельная. Наследник, а
позднее император, по своей наивности, заметил в этом движении только антирелигиозность и нигилилизм.
Пользуясь своим влиянием,
Боголюбов добился в Совете Академии художеств важного изменения в положении о
Римской премии, которое давало пенсионерам право выбирать между пребыванием в
Риме или Париже. Обязанностью Боголюбова была забота о молодых людях,
выбиравших Париж, и он ее отечески выполнял: он поселился напротив них в отеле
«Убежденный монархист» и, будучи в контакте с секретной полицией русского
правительства, старался отвлечь художников от политических глупостей и давал им
благонамеренные советы. Каждый год, летом, он ненадолго ездил в Россию с
докладом к императору, где его принимали в очень узком кругу за завтраком в
присутствии императрицы. В конце завтрака можно было замолвить за кого-нибудь
словечко, что всегда благожелательно выслушивалось. Он очень ловко умел
пользоваться этим привилегированным положением у царя и для парижских
художников. Он расхваливал картины, увиденные им в мастерских Жерома10,
Карлюса-Дюрана11, и Его Императорское Величество тотчас покупал их12.
В благодарность эти художники открыли ему двери в кружок на Вандомской
площади, поощряя Гупиля* время от времени покупать «у
этого русского, близкого ко двору», небольшие вещи. Каждый раз Боголюбов
ликовал, хвастаясь всем направо и налево: «Видите, Гупиль
купил у меня еще один маленький этюд, величиной в 1500 франков». Он воображал,
что признан в Париже, «на вершине славы», по словам Тургенева.
Среди пенсионеров я вспоминаю
довольно высокого, заплывшего жиром молодого человека, с редкой бородкой,
который вечерами делал ничем не примечательные маленькие акварели со сценами в гареме
и восточными костюмами. Но чем действительно этот Малышев13
поразил меня, так это рисунками старых мастеров, которые он однажды вечером
показал мне, предложив купить: один был Буше — этюд обнаженной женщины,
сангиной на голубой бумаге, оттененный белым, другой — рисунок Альдегревера, один из его лучших рисунков, где он
приближается к Дюреру, третий рисунок Альтдорфера и
т.д. Пораженный, я спросил его, откуда у него эти прекрасные вещи? «От
отца», — ответил он мне. Тогда я узнал, что он — сын одного из натурщиков
Академии, которые считались служащими, имели в Академии квартиры и даже ранг в
служебной иерархии. В те времена господа профессора, когда они были довольны
натурщиками, чтобы отблагодарить этих мужиков, не стеснялись черпать из богатой
коллекции рисунков старых мастеров, собранной Екатериной Великой!!!
Всем нам, молодым людям, вечно
стесненным в деньгах, Боголюбов много помогал, добывая небольшие заказы. Он был
очень отзывчивым ко всевозможным просьбам, если
требовалось, без устали рассылал письма чиновникам разных ведомств и министрам,
чтобы кому-нибудь помочь. Обычно он украшал начало письма очаровательным
рисунком пером и тушью, с улыбкой говоря при этом, что в ходатайстве,
представленном в таком милом виде, никогда не откажут. Я сохранил два таких
письма: одно с папертью Нотр-Дам и второе — с видом
набережной — два маленьких шедевра; правда, уже не помню, к каким ходатайствам
он их выполнил14.
Он очень гордился своим
происхождением, и я присутствовал при забавной сцене, которая характеризует его
с этой стороны. Лидия Пашкова — девушка из русской колонии, живая и находчивая,
однажды спросила у Боголюбова: «Как получилось, что вы не стали близким другом
Айвазовского, ведь вы два великих русских художника-мариниста — между вами
существует какая-то неприязнь?», на что Боголюбов просто взорвался: «Да вы что!
Мы никогда не могли понять друг друга: ведь я — дворянин, а он — армянин!» В
этой вспышке гордости он был великолепен, взгляд сверкал из глубоких глазниц,
затененных косматыми бровями. Тем вечером он пригласил к себе художников15
на партию в стуколку (такую же азартную игру,
как покер), играли по маленькой, но от этого было только веселее. Тогда же нам
открылось, что у него была связь с француженкой, совершенно не привлекательной,
но которая тем не менее полностью его скрутила и
заведовала всеми его хозяйственными расходами.
Главным делом всей его жизни было
создание музея в его родном городе Саратове, посвященного памяти и названного в
честь одного из предков Боголюбова — Радищева, который сыграл важную роль в
освобождении крепостных. Все, что антиквары приносили ему для великого князя
или для других покупателей, он посылал в музей Радищева16. Но ни в
вещах, ни в прикладном искусстве он ничего не понимал. Когда он добился для
меня заказа на три плафона для купца Обидина, я
захотел отблагодарить его и с согласия моей жены сделал ему королевский
подарок. Это было кресло в стиле Людовика XV, с
высокой спинкой, обтянутое бархатом цвета сомон, с хорошо сохранившейся
рельефной вышивкой позолоченным серебром. Великолепное матовое резное дерево
было сильно источено жучком и немного шаталось. Я сделал глупость, отдав его
ему. Через две недели Боголюбов позвал меня прийти посмотреть кресло, которое я
не узнал, — до такой степени его отреставрировали и укрепили, заменив старое
дерево новым, сильно отлакированным, вырезанным в предместье св. Антуана в каком-то нелепом стиле, — в общем, испортил вещь,
как дикарь, каким в душе и был. Я также подарил ему портрет Тургенева, который
я сделал пером с натуры для «La vie
moderne». Он теперь в Саратове вместе с моим
несчастным креслом, которое я до сих пор оплакиваю17.
Рядом с такими знаменитостями,
как поражавший трудолюбием Антокольский,
были и те, чья известность только зарождалась. Среди них был
пейзажист-миниатюрист Похитонов18, которым вскоре завладел известный
торговец картинами Жорж Пти19. Очаровательный молодой человек был
очень образован, так как перед тем, как стать художником, он изучал медицину в Цюрихском университете. Его поклонником, я бы даже сказал «кадилоносцем», был некий Попов, богатый полковник,
обладавший басом, который встречается только у русских и которым так славятся
их дьяконы. Каково, когда вас превозносят голосом дьякона! Попов устроил
выставку крошечных произведений Похитонова в магазине
Жоржа Пти. При входе он совал посетителям огромную
лупу, практически заставляя их рассматривать эти диковины. Увеличенные лупой,
проявлялись детали, не видимые невооруженным глазом.
Похитонов
был малоросс. Он был женат на дочери сенатора Чукмашева,
женщине очень образованной, что не мешало ей быть красавицей, милой, пикантной.
Она носила пенсне, но это ее ничуть не портило. Однажды чета пригласила меня и
нескольких товарищей на обед. В назначенный час мы были у дверей в тупике
Елены, прозванном так жившими там русскими художниками. Нам открыл сам Похитонов в облачении повара, а дальше мы увидели госпожу Похитонову, которая в роли женщины-врача осматривала глаза
одного из приглашенных, сидевшего перед ней в позе пациента — просто
реалистическая картина эмансипации! Закуска была изумительная — красная икра,
которая тогда на парижских рынках ничего, или почти ничего, не стоила: икра
лосося не ценилась так, как икра осетра, и торговцы рыбой выбрасывали ее в
сточную канаву. Именно Похитонов открыл ее качества
торговцам, и с тех пор она вошла в моду в Париже.
Обед, приготовленный хозяином,
прошел очень весело и оживленно. Похитонов был
настоящий хозяин дома, большой весельчак, умело держал нить разговора и вообще
всем распоряжался. Как и в мастерских художников русского кружка, беседа велась
на французском. Похитонов
совсем недавно появился в Париже, но знал язык в совершенстве и говорил без
акцента. У него было пристрастие к каламбурам, которыми он нас просто
забрасывал — к крайнему недовольству Боголюбова, которому всегда требовалось
время, чтобы их понять, — он смеялся всегда после всех.
У господина Виллие
или Вилье20, как его называли, тоже было пристрастие к каламбурам, и
в моем лице он нашел того, кто мог ему ответить тем же. Мишель де Виллие был офицером гвардии Преображенского полка, но,
почувствовав призвание к искусству, оставил военную карьеру, к большому
сожалению его матери, которая не считала профессию художника достойным
занятием. Как офицер гвардии он получал постоянное, хотя и весьма скромное
жалованье. Этой пенсией вполне мог довольствоваться художник, который отважно
поступил в школу мэтра Премацци21 — художника-акварелиста,
великолепного рисовальщика, знающего перспективиста,
уроки которого для его очень прилежного ученика оказались в высшей степени полезны.
Он был внучатым племянником и крестником сэра Мишеля Вилье,
лейб-медика Александра22 и должен был унаследовать его значительное
состояние. Из-за злополучной ссоры между его отцом Жаком Вилье
и сэром Мишелем, крайне вспыльчивыми — как один, так и
другой — старый баронет лишил крестника наследства и завещал 15 миллионов
рублей госпиталю, который до сих пор носит его имя.
Высокий рост,
втиснутая в плечи бычья шея, могучее пузатое тело на тонких кривых ногах, со
ступнями наружу, как у заправского учителя танцев, в придачу к этому
остриженная наголо голова с гладко выбритым лицом и огромным, как у бульдога,
ртом и коротким носом, нелюдим и добродушный ворчун, — вот вам портрет
господина де Вилье, как его звали в Париже. Он
часто бывал в кафе де ла Рошфуко23,
сблизился там с Жервексом24, бывал там и «ужасный Дега»25,
для которого Жервекс был постоянной и легкой мишенью
для насмешек (надо было слышать, как он произносит слово «солнце», с каким
придыханием он говорил «шолнце»). После успеха Жервекса с его «Rolla»26 все
заметили, что он стал редко появляться в кафе. Поговаривали, что он оставил
низы общества и посещает теперь высший свет. Подражая торговцам рыбой, которые
кричат «Макрель, макрель!», Дега произнес: «Бывает, бывает!» Через некоторое
время Жервекс снова появился в кафе, и Дега
прокомментировал: «Это он опять опустился на дно».
Не могу не выразить здесь
признательность одному из моих товарищей по Кружку, которого смерть унесла
совсем молодым: всеми любимому г. Романну27, учителю детей Гинцбурга. Он занимался живописью, я бы сказал, с отвагой.
У него было пристрастие к цветам, он писал их с исключительным вкусом, широко,
без сухости. Видя, что на плафоне для Обидина я не
могу справиться с большим букетом в вазе, он предложил мне свою помощь, которую
я с благодарностью принял. Я бы описал это так: мой друг взял охапку хризантем
и бросил на мой холст — совершенный обман зрения. Я уже не помню, какой этюд я
подарил ему за это спасение. Он был большим поклонником Лемана
и советовал мне чаще бывать у него, считая, что Леман
мог дать мне много хороших советов, каких я бы не услышал от скрытных
французов. Он не знал, что Гюстав Жаке разрешил мне
помогать ему в работе, что было лучше любых советов — обучение на примере. Леман изобрел свой способ писать кистью с непомерно длинной
ручкой, которую он держал на вытянутой руке. На этом расстоянии от холста он
писал с натуры, стоящей рядом с мольбертом. Для такой манеры письма требовалась
изрядная виртуозность. Она позволяла воспроизводить вещи в целом без ненужных
деталей.
Я тоже работал длинными кистями,
но в меру, так как предпочитал плоскую кисть, которую нельзя использовать при
очень длинной ручке. Леман также любил писать
асфальтом28, считая его очень устойчивым, и любил говорить: «Без
асфальта нет шарма». Ортоз, продавец красок,
рекламировал свой асфальт, как совершенно надежный и никогда не дающий кракелюр
благодаря сиккативу, который он туда добавлял. Позднее, в Петербурге, я видел
картины Лемана пятнадцатилетней давности (возможно, с
асфальтом от Ортоза): тон обнаженных тел на них
ужасающе изменился, стал тусклым, блекло-серым и мертвым, но без кракелюр! Увы,
о существовании этой замечательной, незаменимой краски теперь лучше забыть, так
же как и о terre d’ombre naturelle (коричневой).
Успешный Леман
побаивался Боголюбова, от которого он с некоторых пор мог ждать только
очередного взрыва недовольства: Боголюбов уже всеми способами стремился
избавиться от «этого интригана». Зато для Вилье
общение с Боголюбовым было просто праздником, полным сюрпризов и приятных неожиданностей
— ведь Вилье жил на ренту и редкие заказы интерьеров
акварелью. В Салоне его картины маслом не имели успеха. Конечно, Боголюбов
устроил ему место со значительной фиксированной оплатой — создание для
императора альбома с видами русских городов, достопримечательностями и русскими
памятниками искусства в каждом из них. Я снова встретил его в Петербурге,
счастливого и довольного благодаря, надо сказать, Алексею Петровичу.
Н.Д.Дмитриев-Оренбургский29
Хочу еще рассказать об одном из
лучших рисовальщиков русского кружка, мы его звали «наш Детайль»30.
Он жил вместе с Похитоновым и Вилье
в маленькой колонии в тупике Елены. В Париже его звали Дмитрий д’Оренбург. Он был батальным живописцем, выполнившим по
заказу императора для Зимнего дворца большую серию картин, изображающих
турецкую кампанию 1878 года. В то время он только что выставил в Салоне свою
лучшую работу, представлявшую фельдмаршала великого князя Николая-старшего, возглавляющего охоту во владениях
одного из братьев Гинцбург в окрестностях Парижа, —
заказ владельца охотничьих угодий. Там была серия живых и очень похожих
портретов среди яркого пейзажа. Великий князь в центре и сгруппированные вокруг
сидящие на земле перед ним охотники: братья Гинцбург,
Тургенев31, полковник Попов, распорядитель охоты и другие. Дмитриев-Оренбургский был женат на очаровательной женщине, которая была когда-то
кассиршей в ресторане Лейнера на Невском в
Петербурге, но, признаться, допустить такое скромное происхождение у этой
очаровательной хозяйки дома было совершенно невозможно, — полная невероятного
достоинства, она была «дамой» в полном смысле этого слова. Дмитриев
много зарабатывал, был очень гостеприимным и держал открытый стол для русских.
Маленькая внучка, настоящий сорванец, дополняла семью, ее мы позже встретили в
Петербурге. Этот дом охотно посещали музыканты — наверное
потому, что там не было фортепьяно и они были уверены, что их оставят в покое,
— но не хочу сказать ничего о них плохого, когда речь шла об организации
благотворительного концерта, они всегда были в нашем распоряжении. Я еще храню
программку, которую я нарисовал для концерта: мадемуазель Литвин везет
маленький русский кучер — мой сын Рено32, пяти лет, рядом с ней
великолепный пианист Левитан, знаменитый пианист Марсик
представлен только своим инструментом, так как у него не было времени мне
позировать, в глубине виолончелист Брандуков и еще
один музыкант.
Незабываемым было событие, когда
приехал Антон Рубинштейн, чтобы дать цикл своих исторических концертов в зале Эрар. Он не только великодушно прислал нам билеты, но и
захотел сыграть у нас в пользу нуждающихся художников. За фортепьяно Рубинштейн
совершенно преображался, он становился Бетховеном — величественно спокойный,
без лишних движений, он властвовал над своим инструментом и залом. Во время
одного из концертов на программке мне удалось сделать его портрет пером: его
коронует муза, а в глубине виден собор Парижской богоматери. Этот рисунок с
натуры я отдал госпоже Третьяковой. На концерте в кружке он попросил нас
включить в программу его концерта одну певицу, без голоса, без таланта, к тому
же и некрасивую — только ради гонорара, чтобы как-то ее поддержать. Этой
несчастной, судя по всему, не везло во всем: на концерте с ней случилось одно
происшествие, грустное и смешное одновременно. В это же время в Париж приехал
Лист, он давал свою ораторию св. Елизаветы в Трокадеро33. Рубинштейн
пригласил его на наш концерт. Когда певица закончила свою партию, Боголюбов и
мы, как люди воспитанные, начали ей аплодировать. Не найдя отклика у остальной
публики, дама поблагодарила и ушла со сцены. В этот момент вошел Лист, раздался
гром аплодисментов, со всех сторон, и в это время певица, думая, что ее снова
вызывают, совершенно растроганная, снова вышла на сцену.
Князь Орлов34 никогда
не удостаивал нас своим вниманием, а вот его преемник барон де Моренгейм35
восполнил это с лихвой, чем приятно нас удивил: он взял за правило посещать
наши среды, приводя секретаря посольства советника Коцебу.
В сопровождении жены посла и других дам посольства он
приходил к нам на крепкий чай, чтобы познакомить их с немногочисленными женами
художников — Дмитриевой, Похитоновой, Прянишниковой,
моей женой и еще одной американкой. Все было очень просто и очень сердечно. Моя
жена была очень тронута вниманием, которое ей оказала госпожа Коцебу, урожденная княгиня Гика, она пригласила навестить
ее, и в конце концов у них установились постоянные и
близкие отношения. Баронесса де М. пригласила нас на прием в посольство. Уже
имея некоторый опыт визитов и приемов, где так опасно обронить одно
неосторожное слово, — я не решился взять с собой жену36 и пошел
один, объяснив отсутствие моей жены, замеченное госпожой де М., семейным
трауром (действительно, только что умер мой дядя Готтард)37.
На приеме со мной произошел забавный эпизод. Мы долго беседовали с мадемуазель
Башкирцевой38, которая только что завоевала громкий, но малозаслуженный успех — ее наградили медалью за очень
слабую картину, купленную правительством для Люксембургского
дворца39. Бог, вероятно, решил дать ей эту радость на земле, перед
тем как призвать к себе спустя год.
В это время один француз, думая,
что обращается к русскому, знающему свой язык, спросил меня, где здесь курят, и
я, желая щегольнуть перед ним моим русским, довольно нелепо спросил у одного из
товарищей: «Где тут курится?»(вместо «Где можно
курить?») — «Там же, где петух» – откаламбурил
находчивый француз.
Большим событием для кружка был
визит великих князей Владимира40 и Алексея, приглашенных
Боголюбовым. Они просто ошеломили нас своей красотой. Мои собратья особенно
восхищались Алексеем, я был единственным, кто предпочитал Владимира, с его
типом Цезаря и прекрасными чертами лица, светящегося умом, тогда как лицо его
брата, молодого светловолосого Геракла, выражало только скучающую
снисходительность. Позднее он покрасил бороду и волосы в черный цвет, что
придало ему суровое выражение, но стоило ему улыбнуться, и было видно, что это
человек большой доброты. Беседа велась на русском, и на этот раз из
предосторожности я выступал в роли слушателя, не понимающего, о чем говорят. Я
имел честь принять великого князя Владимира в мастерской на бульваре Бертье. Я встретил его внизу у двери; поднимаясь по
лестнице, его высочество сказал мне: «Вы должны нарисовать на верхней площадке
какого-нибудь красавца-негра, обманку, вроде той, что я видел у Густава Рихтера41
в Берлине». Только и всего, хотя сказано было очень любезно и грациозно.
После покупки моего «Вознесения
Магдалины» у меня появилась идея написать генералу Рихтеру, важной персоне при
Александре III, и попросить его помочь мне с работой.
Этот замечательный человек немедленно ответил мне письмом, в котором мелким
каллиграфическим почерком сообщал мне, что его величество разрешает мне
прислать эскизы картин, которые мне особенно хотелось бы исполнить. Я тотчас
послал набросок «Неразумных дев», композицию, которую я уже
давно задумал и попробовал в двух вариантах. Я выбрал последний, считая его
более удачным. К этому я добавил исправленный набросок «Олимпийских скачек»,
композицию, которую мне очень хотелось осуществить
начиная с 1879 года, но тогда вместо лавров она снискала очень суровую оценку
жюри. Гюстав Буланже сказал
Наррею42 (который, впрочем, на это ничего
не ответил), что моя картина не стоит премии. Когда я узнал об этом, моя ярость
была столь велика, что я был готов избить дорогого Буланже.
Я тогда не отдавал себе отчета, насколько моя Венера была
плохо нарисована и сколько вульгарности было в идее этого скабрезного,
хотя и забавного, даже по признанию того же Буланже,
сюжета, меня вдохновила на него «Прекрасная Елена» Мейлака43 и
Галеви44. Я закончил работу и по совету генерала Рихтера назначил за
картину очень низкую цену — что делать! — зато благоприятный ответ не заставил
себя ждать. Я был вне себя от радости. Все мои лица были написаны с натуры.
Гревен45 и Оффенбах46 предпочитали классической богине
Венере натурщицу Жанну Мервель с некрасивым лицом
(любимую натурщицу Эннера*), которая была столь же
умна, насколько Мария Ренар глупа и вульгарна. Голова
моей Венеры была написана с маленькой Сюзанны,
очаровательной девочки, тринадцатилетней дочери нашей служанки Анны, здесь
такой же торжествующей и великолепной, как в состоянии экстаза в моей
«Магдалине». Минерва и Юнона, первая в полный профиль, вторая анфас, были
портретами моей жены.
В глубине Мария Ренар и атлет Пешу представляли
богов Олимпа. Я написал эту картину на одном дыхании, а la
prima, как фреску, снизу доверху в один прием. Это
была первая картина, которую я подписал по-русски — к искренней радости моих
друзей, приходивших смотреть, как я работаю.
Для «Неразумных дев» мне пришлось
позвать на помощь перспективиста, архитектора,
рекомендованного мне Дуэ47, — моему эскизу не хватало глубины, и он
постарался, насколько возможно, исправить это. В то время это вообще был
мучительный для меня недостаток, которого, к счастью, не замечали. Я был
счастлив, когда графиня Эммануэлла Потоцкая48
оказала мне неслыханную милость — согласилась позировать для первой из
«Разумных дев», входящей в сопровождении Супруга (Христа) в торжественную залу,
залитую светом. Нельзя было и мечтать о большем
благородстве, большей чистоте и большей красоте, которые воплощались в этой
идеальной голове. Правда, на картине она представлена без свойственной ей
живости, в жизни рядом с этой восхитительно соблазнительной шалуньей все вокруг
меркло, и всякий хотел выказать себя в наилучшем свете. Граф, ее муж, был
безутешен, говоря: «Это лучший портрет моей жены и я — увы — не могу его
купить».
Моделью для Супруга я выбрал
красавца Стаса Рембжелисского49. Я сделал для него большой портрет
пером, который он отдал своей матери графине Замойской.
Взамен она, движимая своим непомерным великодушием, подарила мне книгу рисунков
Ж.Б.Тьеполо с неизвестными композициями мэтра, кроки бистром и пером,
подкрашенные сепией, которые долго меня радовали, но были проданы мной по
необходимости Кабинету эстампов Берлинского музея.
Некоторые находили, что
«Неразумные девы» были лучшей моей станковой картиной.
Однажды вечером в кружке на улице
Тильзит Боголюбов сообщил мне, что только что в Париж приехал богатый
московский купец, намеревающийся стать парижанином. Он купил особняк на улице Отен и хотел меблировать и декорировать его с наивозможным шиком, и не слишком строго. Этот «скот», по
выражению Боголюбова, советовался с ним, и Боголюбов рекомендовал меня,
предупредив, что нужно договориться о цене, так как любитель роскоши
тем не менее был очень скуп.
В следующий вторник Боголюбов
представил меня Обидину, мужчине 35-ти лет, с трудом
говорящему по-французски и, как человек, сильно озабоченный тем, чтобы скрыть
свое невежество и плохое образование, очень осторожно по-русски. Наши
друзья-москвичи рассказали о происхождении его богатства: его отец скопил
громадное состояние ростовщичеством, давая в долг на небольшой срок офицерам,
безжалостно их обирая. Я посетил его в доходном доме на авеню Отен, который архитектор должен был переделать в особняк. Обидин был окружен приживалами, аксессуар, необходимый
каждому русскому купцу, среди последних был его дядя,
дворянин Фомин, которым Обидин очень гордился. Речь
шла о трех плафонах — один, огромный, для спальни и два других, поменьше, для
двух смежных салонов. Цена, которую он мне предложил, была смехотворной, но
нужно было соглашаться, так как Обидин, по его
словам, мог обратиться в Школу изящных искусств, где ученики были готовы
выполнить заказ за сотни франков, тогда как мне он предложил чек на тысячу. Моя
радость от того, что я смогу писать мифологию и
аллегорию была так велика, что я сразу согласился, только поставил условие,
чтобы холсты мне поставили из дома Бино. И вот я
счастлив и доволен. Большой плафон занимает все пространство мастерской. На
этом огромном полотне я решил разместить пастуха и
пастушку, используя для этого эскиз, сделанный ранее для плафона графини
Потоцкой50. Но тот плафон оказался очень узким для такой композиции,
и мне пришлось отказаться от этой идеи. В моем замысле вместо Ночи сама Венера
зажигает в необъятном небе звезду пастуха51. Мне пришла удачная
мысль поместить с краю фрагмент фасада Тюильри с искусственной руиной,
украшающей парк Монсо, дающей великолепный
декоративный эффект. Помню, делая наброски с натуры, я сильно интриговал гуляющих, которые не понимали, как это я пишу, повернувшись
спиной к памятнику, который они видели изображенным на моем холсте, но не
узнавали его из-за измененной перспективы. Они лишь видели, что я смотрел на
траву перед собой, а там лежало зеркальце, отражающее триумфальную арку в
ракурсе снизу. Прохожие не стесняясь говорили: «Не
обращайте внимания, это сумасшедший».
Однажды утром я встретил там
принца Наполеона с маркизой Канизи52. Их особняк выходил в парк.
Прекрасная пара, хотя, по правде сказать, очень скучная.
На первом плане моей композиции я
решил поместить Амура с посохом, пасущего овец, но, работая на натуре возле укреплений,
я встретил натурального пастуха с козами и не
раздумывая заменил овец на готовую натуру, которую пастух приводил ко мне прямо
в мастерскую53. Однажды случился курьез. В самом низу композиции, в
уровень с парком, я написал маленького козленка, от которого была видна только
голова, и, когда на следующий день пастух пришел с козой-матерью, она приняла
его за своего малыша и, отступив на два шага, стремительно подскочила вверх. К
счастью, пастух вовремя удержал ее, иначе холст пострадал бы от ее рогов. Но,
кажется, эта, обманутая искусством, коза и принесла мне неудачу — я написал ее
на плафоне со спины так, что было видно только ее огромное вымя, которое
шокировало жюри, отказавшееся дать мне медаль «из-за недостатка вкуса». По
крайней мере, так сказал мне Жан Беро54, после присуждения наград.
Пастушкой была Мари Ренар, а пастухом замечательный борец и атлет с потрясающей
мускулатурой по имени Пешу. Я был свидетелем его
необыкновенной силы. В мастерской, позади громадного полотна, была нагромождена
в беспорядке куча мебели, понадобилось извлечь из нее железную кровать, но даже
просто дотянуться до нее можно было только с большим трудом. И вот Пешу ухватил ее своей мощной правой рукой, а затем
элегантно обратился к моей жене: «Мадам, ничего, если вещи, которые сверху,
упадут, когда я ее выдвину?» «Конечно, ничего, только
постарайтесь, чтобы, падая, они не порвали холст». — «Думаю, они, скорее всего,
упадут на другую сторону». Затем раздался страшный грохот от сваленного на пол
кресла, и, держа на вытянутых руках железную кровать, Пешу
легко поставил ее к нашим ногам. Мы онемели от восторга, а он даже не понял,
что сделал что-то необычное.
Этот славный Пешу
навестил нас в Санкт-Петербурге, мы тогда жили у
Синего моста, он приехал с труппой борцов в цирк Чинизелли
и был такой же красавец и такой же ребенок, не сознающий своей силы. Он с
радостью принял наше приглашение на завтрак, который мы для него устроили.
Жулиан55
«Мне недостает академического
образования», — признался я себе в один прекрасный день, и да будет
благословенен этот день. Мой отец ненавидел академическую школу и был не прав. Ленбах был того же мнения, что и папа, неблагодарно забыв,
что сам он освоил мастерство в мюнхенской Академии, в классе Пилоти56.
Стыдно об этом вспоминать, но я даже избегал писать обнаженную модель вместе с
другими учениками, боясь, что кто-нибудь, способнее меня, видя, как я работаю,
мог во всеуслышание указать на мои ошибки. Итак, я решил поступить в Академию Жулиана, в класс Лефевра и Буланже. Весьма кстати мой дорогой отец как раз в это время
выслал мне дополнительно небольшую сумму, и я мог позволить себе жить не
занимая. Еще признаюсь, в свои почти тридцать лет, я очень боялся нападок,
которым обычно подвергаются в классах новички, и решил, что лучший способ избежать
этого — быть по возможности со всеми в хороших отношениях. Я преуспел в этом
настолько, что один из лучших учеников академии, видимо из расположения ко мне,
написал на стене класса маслом мой портрет, и он находился там
в течение всего времени, пока академия занимала помещение пассажа Панорамы57.
Я же старался постоянно быть рядом с Полем Женуде из
Лиона58, первым учеником в классе — ведь, по сути дела, больше
учишься у товарищей, которые постоянно вокруг, чем у преподавателя, который
посещает класс два раза в неделю. Женуде показал мне,
как располагать на холсте фигуру так, чтобы голова и ноги касались краев рамы,
а перед этим объяснил мне одну вещь, которая мне абсолютно не удавалась: взяв
мой холст, он поставил его к ногам натурщика, чтобы я мог сравнить свою
живопись с натурой. «Видите, — сказал он, — в вашем этюде совсем нет света, он
как бы погас. Это из-за того, что вы кладете мазок очень густо и поверх
предыдущего». Для меня это было открытием. С этого момента мои дела пошли
успешней. Пришел Буланже, после того как он поправил
всех, долго стоял перед моим мольбертом и неожиданно провозгласил: «Господа,
единственный из вас, кто передал характер натурщика, — это Липгарт,
у него все похоже, и голова, и руки, и ноги, словом
все». Тем не менее Женуде был
прав: моя живопись была тусклой, без света и рельефа. Я также
понял, в чем суть валера59, который дает рельеф, и понял Бонна60,
предпочитающего всем другим качествам максимальную рельефность, которую
достигал тем, что держал перед собой ручное зеркальце, в котором отражалось
перевернутое изображение вашей живописи и модели, это давало возможность
почувствовать эффект валера, который, если оказывался
не на своем месте, прямо «кричал» с картины.
Атмосфера в классе была живая: и
пели, и болтали, и дурачились, однако это не мешало нам работать вовсю. Время отдыха натурщика для нас превращалось в парад
шуток и экспромтов. Над нами был дамский класс, где профессором был Тони Робер Флери, известный своей
красотой славный малый и совсем не фат. Все его ученицы были влюблены в него, и
мы пели во все горло, чтобы дамы нас слышали:
Юные девы Парижа все девственницы,
Свечке у кровати они предпочитают Тони.
Три недели среди этих славных
веселых юношей прошли замечательно, их нисколько не задевало, что для
исправления промахов я не обращался к ним за помощью, свои ошибки я вовремя
осознавал благодаря присутствию добрейшего Женуде. Он
умер в 1886 году, в 33 года, не достигнув расцвета своего таланта. Результаты этого обучения сказались даже у отстающих, и это можно
было видеть в Салоне 18... (годы не дописаны. — Е.С.). Хорошие отношения
с моими товарищами помогли мне в конце концов найти
нужную, хотя и скромную, работу, насколько помню, она не превышала 15 франков.
Гюстав Жаке
С некоторого времени работы этого
очаровательного художника приковывали мое внимание больше, чем какие-либо
другие в Салоне, его мастерство, утонченное и неуловимое, казалось мне идеалом.
После того как Жук61 показал мне его в Салоне созерцающим
собственную «Жанну д’Арк»: «Смотри, — это автор», —
сказал он, познакомиться с ним стало моим самым горячим желанием. Я был
счастлив, когда доктор Коно (он наблюдал мать Жаке,
которая жила в Пасси) предложил мне представить меня
Жаке.
Художник жил, как принц, в
собственном особняке на углу уж не помню какого авеню и улицы Прони. Просторное ателье огибало дом. Заставленное старой
мебелью, обитой великолепной бархатной парчой XV
века, оно казалось идеальным антуражем для художника. Облик художника отвечал
обстановке ателье: стройный, с затянутой талией, словно отважный дворянин двора
Генриха III, он встретил меня улыбкой, сердечно
протянул мне руку, и я сразу почувствовал волну симпатии между нами. Я понял,
что для меня это навсегда. По-доброму, не делая никаких секретов, Жаке показал
мне эскизы, они выглядели, как недопроявленные фотографии, написанные эссенцией
скипидара с небольшим количеством льняного масла и добавлением одной капли
сиккатива Куртрей62. «Это, чтобы эскиз достаточно высох перед тем,
как снова продолжить работу над ним, — объяснил он, — а
заканчивая, я постепенно убавляю дозу эссенции до минимума, используя только
льняное масло. Никогда жирных красок, никакого лака». Он любезно разрешил мне
помогать ему в работе, но не с моделью, а с натюрмортом — мне и этого было
вполне достаточно. Я показал ему два альбома со своими
рисунками пером, которые принес с собой, как мне показалось, они его очень
заинтересовали, и он предложил познакомить меня с одним писателем и
журналистом, господином Эмилем Бержера, который
намеревался создать газету, иллюстрированную с помощью нового способа,
позволявшего воспроизводить факсимиле рисунков прямо, без гравирования их на
дереве.
Жаке был увлечен женщиной, и
какой женщиной! Нежной, как бархат, прекрасной, как цветок, той самой, которую
он и увековечил в своей «Мечте»63.
Через
несколько дней запиской меня пригласили на чашку чая,
чтобы познакомить и свести для переговоров с будущим директором будущего
журнала «La Vie Moderne»,
который пришел в сопровождении своего адъютанта Гюстава
Готши64, назначенного секретарем будущего издания. Эмиль Бержера был маленький человечек, лет тридцати, слегка
пузатенький, с лицом проныры, необычайно близорукий —
бедняга постоянно искал свое пенсне, которое все время падало с носа, и тогда
он щурил свои маленькие глазки, что характерно для близоруких людей, которым
кажется, что так они видят лучше.
Его adlatus65, большой
фат, эльзасец, с очень длинными темными локонами, толстогубый, казался столь же
тупым, насколько его хозяин утонченным и умным. Я пришел со своими альбомами, и
Бержера сразу приветствовал меня как будущего
сотрудника «La Vie Moderne»
в качестве портретиста современников. Нам объяснили, что предприятие основано
на совершенно новых принципах: художники и писатели будут и акционерами газеты
и его собственниками. Господин Шарпантье, очень
известный издатель, берет на себя первые расходы; господин Жилло,
сын изобретателя цинкографии, будет заниматься репродукциями, мы — рисунками,
только, вот, нужно будет ждать, когда издание начнет приносить прибыль, чтобы
получать гонорар, положенный за каждую страницу публикации. Бержера
выложил нам весь план и условия издания скороговоркой, акцентируя, для большей
убедительности, только его радужные перспективы. Для меня эти условия были, как
холодный душ, однако, поразмыслив, я принял предложение, решив, что, по крайней
мере, это все-таки способ познакомиться и сблизиться с нужными людьми. Жаке
одобрил мня: «Конечно, такой порядок не может устроить художников, но это
временно, несомненно, скоро за рисунок будут платить наличными». Так для меня открылось новое поприще, которое дало мне творческий
выход, возможность завязать интересные знакомства и обогатило мою жизнь
событиями и впечатлениями, с которыми я и поделюсь с читателем, если он
когда-нибудь у меня будет… (Последнее
придаточное предложение зачеркнуто. — Е.С.)
Рано оставшись без родителей,
Эмиль Бержера жил у дяди — весьма уважаемого
священника, взгляды и воспитание которого сделали из него вольтерьянца.
Благодаря таланту стихосложения он познакомился с Теофилем
Готье, на дочери которого, Эстелле66, он
женился. Это была образцовая семья, своими суровыми нравами добропорядочных
буржуа составлявшая забавный контраст беспорядочной жизни художнической богемы:
в ней царили обожание и восхищение, взаимное и постоянное. Чета жила в
маленьком домике межу двумя садами, где их обожаемому малышу Тото была предоставлена полная свобода, на мой взгляд отца — близкая к недопустимой распущенности. Вот
маленькая иллюстрация их идилии. Мы сидим за
завтраком в столовой, застекленные двери которой выходят в сад, и наблюдаем,
как господин Тото безмятежно сидит на корточках «по большому». Видимо, он хотел поскорее вернуться к своим играм и кричал самому себе: «Кака,
выходи! Ну! Выходи, кака!» — к несказанной радости
умиленно хохочущего Бержера и его жены.
Госпожа Эстелла,
этакая маленькая и пухленькая, поразительно похожая на
своего отца, была сама доброта. Образцовая мать и супруга, она была полной
противоположностью своей сестре Джудит67, муж которой, португальский
еврей Катулл Мендес, развратил ее до мозга костей.
Этот субъект был окрещен богемой различными прозвищами: Крапюл
Мендес (crapul — негодяй) и еще более смешным — Capsule
Mothes (название лекарства против гонореи) — его им
наградил Дега. Сестры часто виделись, госпожа Джудит
настолько уважала принципы сестры, что никогда не приезжала к Бержера со своим любовником, довольно богатым бельгийским
музыкантом. Он приходил четверть часа спустя, как бы случайно встречая госпожу Джудит, тщательно соблюдая тем самым приличия. У Бержера часто можно было встретить и пожилую маму, вдову Теофиля Готье68, которая, впрочем, была ничем не
интересна. И неслучайно: Готье, безумно влюбленный в
знаменитую певицу госпожу Гризи69 и ею отвергнутый,
с горя женился на ее сестре, некрасивой, без каких-либо талантов, и глупой в
придачу. Чего же еще следовало ожидать? Еще был брат — Теофиль
Готье-сын70, которого сестры не видели, — он был секретарем
господина Руера71 и воинствующим бонапартистом. Я обязан ему одним
из эпизодов своей жизни. Когда Руер умер, его
родственники поручили личному секретарю пригласить портретиста,
аккредитованного в «La Vie Moderne»,
запечатлеть покойного на смертном одре. Я не могу выразить того глубокого
впечатления, которое произвела на меня его благородная, царственно спокойная
голова, голова того, кого называли вице-императором,
который никогда бы не пошел на уступки либералам, как заменивший его Эмиль
Оливье72, что и привело к потере Империи. Семья была очень удивлена
тем, что я отказался от весьма щедрого гонорара, который мне передали через
г-на Готье. Я считал, что вознагражден с избытком за
честь рисовать портрет такого человека.
Но возвращаюсь к моему дорогому
учителю и другу. Жаке пригласил меня на завтрак, чтобы затем я мог
присутствовать на сеансе натюрморта. Его квартира находилась на антресолях, над
этажом, занятым тремя мастерскими, в одной из которых размещалась прекрасная
коллекция старых доспехов и оружия — целый арсенал. В столовой, рядом с
сервировочным столом, на полу стояла клетка с двумя обезьянами и другая,
открытая, с двумя неразлучниками. Зябко кутаясь в обтягивающий пеньюар — ее
домашнее платье, бархатная женщина, ее звали Бетси,
была увлечена кормлением неразлучников, из-за пронзительных криков которых нам
было трудно вести беседу. Она воскрешала в воображении «Мечту».
Я наговорил своей жене столько хорошего о Жаке, что она жаждала с ним познакомиться: «Я
хочу, чтобы ты пригласил его в тот день, когда придут наши музыканты» (Это были
Жаден73, Мессаже и Габриэль
Форе74.) Я написал ему записочку с приглашением, и он принял его,
попросив разрешения привести, как он выразился, свою жену. В артистическом
мире, если не возражал господин кюре, на это смотрели снисходительно, и моя
жена охотно согласилась. Наш обед был совершенно без претензий, но очень
вкусный, так как моя жена знала толк в кулинарии и вышколила нашу славную
бретонку, Жаке тотчас узнал ее по моему большому семейному портрету,
поразившему его в Салоне 1878 года: моя жена, наш малыш Оттон75 и
его бонна Мария. Было очень весело. Жаден восхитительно пел
мелодии Форе под аккомпанемент автора, и Мессанже с
феноменальной легкостью с первого раза сыграл с листа отрывки из Тетралогии
Вагнера, партитура которой у меня оказалась. Госпожа Жаке — так нужно
было ее называть — в ответ пригласила нас всех к себе, и между улицей Прони и улицей Греза установились добрые отношения. Этот
обед был отмечен еще одним событием, героем которого был наш дорогой Оттон, — при воспоминании об этом мое сердце наполняется
нежностью. Обед подходил к концу, когда сосед нашего Оттона
по столу, Форе, заметил, что малыш ничего не ест, он спросил мою жену, не
отобедал ли его сосед заранее, и только тогда мы заметили, что бонна, видимо,
остолбенев от такого количества народа за столом и совершенно растерявшись,
забыла поставить для него прибор. Ребенок не произнес ни слова, не пожаловался,
видя сколько вкусных блюд проносят мимо его носа. И
только когда расстроенная мать бросилась к нему: «Мой бедный малыш, про тебя
забыли!» — только тогда он разразился рыданиями. Какова выдержка! Признаюсь,
мне и сейчас неловко за мою отцовскую суровость.
У Жаке музыке не уделяли никакого
внимания, единственный музыкант, которого можно было у них видеть, был господин
Альма Руш, сочинитель
шансонеток для Кафе-Концерт. Он был толстый, очень
некрасивый, немолодой, говорил скороговоркой, аккомпанировал своим «опусам» в
смехотворной манере. После появления у Жаке трех наших друзей, первоклассных
музыкантов, бедный малый незаметно исчез. Мы не уставали слушать Эмманюэля Жадена, очень приятным
тенором, с мастерской дикцией, передававшего пассажи
восхитительных мелодий Габриэля Форе: «Осень Бандера», «Апрель возвращается в
ст. Гратьен». Мессаже
поставил в Фоли-Бержер очаровательный маленький балет
— «Флер д’Оранж», совершенно воздушный, тонко
гармонировавший с живописью патрона и с его «Первым приездом», который тогда
был еще только в проекте. Но рядом с такой легковесной музыкой «Валькирии»
Вагнера в переложении для двух фортепьяно, исполненные Форе и Мессаже, звучали просто потрясающе. Помню, как я вошел в
ателье, а Форе как раз начал замечательную фразу Брунгильды,
тщетно наставляющую Зигмунда безропотно покориться смерти. «Это, — сказал он,
не прекращая играть, — приветствие Липгарту».
День Жаке был чрезвычайно
насыщен: он начинал его с прогулки в Булонском лесу
верхом со своей женой, в сопровождении великолепного датского дога. Вернувшись
в 9 часов, он принимался за работу, потом быстро завтракал и снова садился за
мольберт. Но иногда он отправлялся в Лувр «зарядиться от великих мастеров», мы
встречались там, и во время прогулок с этим ревностным почитателем прошлого,
приходившим в ярость от Мане и новомодных тенденций, я понял, что наши взгляды
полностью совпадают. Впрочем, эти походы были исключением — работа была у него
на первом месте. В это время я купил небольшой особняк на бульваре Бертье, совсем рядом с улицей Прони.
Надо сказать, Жаке, открытый и общительный со мной, не был таким со всеми. Его
частенько очень раздражал Гельбут, который вертелся
рядом с палитрой, принюхиваясь к тюбикам с красками, выясняя, чем работают
титаны. Однажды Жаке готовил акварель для выставки кружка на Вандомской площади и на вопрос Гельбута,
который подглядывал из-за спины, как он это делает, сказал ему с иронией: «Вы
спрашиваете, что в моем стаканчике для красок: я вам отвечу — вода, мой
дорогой, вода». Больше Гельбут на улице Прони не появлялся.
«La Vie Moderne»76
Наша «Современная жизнь»
по-царски обосновалась на Итальянском бульваре, на углу Пассажа Принцев, на
первом этаже и антресолях. Финансирующий журнал г-н Жорж Шарпантье77
хорошо знал свое дело. Бержера78 представил меня этому молодому
человеку, который только что получил наследство от отца, основателя дома Шарпантье, хорошо известного всему миру своими
очаровательными томами в желтом переплете. Я с удивлением отметил, что Бержера обращается с ним несколько свысока. Оказалось, что Шарпантье-сын решил заняться литературой вместо того, чтобы
работать в доме на улице Гренель в Сент-Жермен79.
В ответ суровый Шарпантье-отец выделил сыну скудное
содержание, чем обрек его на нужду. В подражание своему товарищу Эмилю Бержера, прозванному в Латинском квартале «парнасец» за его
стихи со сверхбогатыми рифмами, молодой Шарпантье, не обладая ни малейшим талантом, с грехом
пополам также пытался заниматься литературой, правда
прозой. Он смотрел на Бержера как на своего учителя и
фамильярное тыканье последнего воспринимал с полной покорностью. В дополнение к
своим проблемам Шарпантье-сын против воли родителей
женился на очаровательной женщине, которую все знают по знаменитому портрету
Ренуара80.
И вот, наконец
молодой г-н Жорж стал независимым и взялся за финансирование благородного
начинания — иллюстрированной газеты, издаваемой по новой технологии: рисунки
художников репродуцировались теперь напрямую с помощью цинкографии, без
промежуточного звена. Этот способ был изобретен г-ном Жилло,
сын которого, Жорж Жилло, был приятелем Шарпантье и Бержера. Этот
триумвират совсем еще молодых и предприимчивых людей и создал «La Vie Moderne».
Ужасная обложка, которую выполнил по заказу Бержера
де Ниттис, с блеклым, серым видом Парижа, всех
разочаровала, от этого известного художника все ожидали большего. Вместе с Бержера работал преданный ему человек, Гюстав
Готши, которого мы уже знали по вечерам у Жаке. Он
был автором статьи о Жаке в «Художниках Люксембурга», изданных Баше — еще одним
другом Бержера. В редакции я познакомился с
вдохновенным поэтом и заурядным прозаиком Арманом
Сильвестром81, смешным и очень симпатичным человеком. Он служил
инспектором в Министерстве финансов и должен был часто ездить в провинцию, где
он никогда не останавливался в приличных гостиницах, предпочитая селиться в
дешевых номерах. Кончилось тем, что об этом узнали и он
потерял место. У него была любовница, женщина-колосс,
о которой он говорил, что это самая толстая особь, которую он смог найти и
которую сразу бросит, если найдет еще толще. Он устроил в газете
швейцаром брата этой любовницы.
Доре82
Из-за непрерывной смены
настроений литераторов, художников, деловых людей наша редакция напоминала
калейдоскоп. Держал всех в напряжении и неустойчивый характер Бержера, то меланхоличный, то преисполненный энтузиазма83,
а однажды как ураган влетел Воллон84, очень взволнованный, поначалу
он сначала не мог произнести ни слова. Наконец к нему вернулась речь — он
открыл, сказал он, секрет живописи! Настоящий метод! Было забавно видеть
юношеский пыл у человека под пятьдесят. В чем заключалось это открытие, я
тогда, впрочем, так и не понял. Для начала он заказал мне портрет только что
умершего Тома Кутюра85. Я выполнил его в новой для меня манере и, по
отзыву многих, неплохо; я даже сожалею, что не сохранил этот прием — мелкие
штрихи справа налево, — репродукция передавала его идеально. Молодой
Жилло одобрил мою технику, и с тех пор мы сохранили
прекрасные отношения. Я совершенно напрасно подписал свой рисунок, как обычно,
зеркально, так как оригинал переводился с оборота на цинковое клише и снова
переворачивался для печатания на бумаге. Я послал портрет папе, и он с
гордостью хранил его, после его смерти этот рисунок вернулся ко мне. Я охотно
посещал Жоржа Жилло: я брал у него оттиски статей,
тщательно напечатанные на японской бумаге, эти оттиски называли «сажи», так как
сначала их печатали на голландской саже.
Однажды в его в
мастерскую вошел господин, коротковатый, скорее плотный, чем толстый, с
огромным портфелем в руке. Правильные черты его несколько кукольного
лица ничем не привлекали, а между тем я только что увидел художника с большой
фантазией: это был Гюстав Доре.
В искусстве в совершенстве передавать в графических композициях живописные
эффекты этот мастер превзошел самого себя, но все это были сложившиеся приемы,
которые свободно можно было бы пронумеровать: I —
весенний эффект, II — ночной эффект, III — солнечный эффект и т.д, и т.п. Не довольствуясь этим, Доре
решился собственноручно награвировать огромные рисунки пером, которые уменьшил
наполовину. Гигантская работа, где пересечения насечки были исключены, а
сильные места были получены широкими штрихами в
несколько миллиметров. Оригиналы были ужасны на вид, в них было что-то
механическое, делавшее их отвратительными. Я сомневаюсь, что репродукции могли
сравниться с ксилографиями «Ада» Данте и другими его произведениями. Я не искал
знакомства с ним — он меня не заинтересовал. Фредерик Вийо
рассказал мне жестокий и даже оскорбительный анекдот о
нем. В самом начале своей карьеры он имел ошеломляющий успех с иллюстрациями к
«Озорным басням» Рабле86 и был представлен, я думаю, в салоне у г-жи
Ж.Санд Эжену Делакруа. Доре
выразил ему свое восхищение, а в заключение сказал, что, будучи всего лишь
скромным рисовальщиком, был бы счастлив получить
советы от великого колориста. Делакруа, смерив его взглядом с головы до ног,
сказал: «Я советую вам пойти в школу рисовать с рельефов в течение двух лет, ну
а потом вы можете прийти ко мне». Это было очень сурово, но в то же время очень
правильно, так как если бы этот человек с его богатым воображением и сильным
чувством живописности продолжил серьезные занятия, рано прерванные его ранним
успехом, каким выдающимся художником он мог бы стать! Он был одарен во всех
областях: имел тенор восхитительного тембра, был еще и выдающимся гимнастом. В
своей просторной, как храм, мастерской он установил трапеции, чтобы заниматься
упражнениями Леотара, «летающего человека». Его
меньше знают как художника-пейзажиста, сам я узнал об этом очень поздно, но,
уверяю, он пейзажист первого порядка. Ни один художник не мог так передать
необъятность альпийских пейзажей, как Гюстав Доре. Здесь проигрывает даже чудный Калам87, что
справедливо заметил г-н Перришу: «Человек мал, когда
смотришь с высоты ледяной вершины, даже Калам проигрывает здесь, где Доре побеждает, с высоты своих гор высотой 5 тысяч футов».
Я видел его пейзаж у Гупиля, когда он еще был на
улице Оперы, и был рад, обнаружив его в Эрмитаже, куда он поступили после
революции88.
Какие только замечательные
знакомства не завязались у меня в «La Vie Moderne»! На первое место я бы поставил
замечательного испанского иллюстратора Даниеля Вьержа89, я очень
многому у него научился. Какое несчастье было для всех нас видеть его разбитого
апоплексическим ударом в расцвете сил в тридцать лет, высокого, красивого,
блестящего и сильного, — и навсегда потерянного для искусства!
В один прекрасный, очень теплый
день Бержера пригласил нас в свой садик под круглым
сводом, увитым зеленью, на испанский завтрак, на «рис по-валенсийски»
с красным перцем, приготовленный поваром Вьержа.
Кроме не очень острых стручков красного перца нужно было еще посыпать свою
порцию риса кайенским перцем, и Вьерж, чтобы показать
нам, как это делается, взял против обыкновения очень маленькую щепотку,
предупредив нас об осторожности. Мы все положили еще меньше, чем он, кроме Жилло, который хотел показать, что он знает, что делает, и
не боится. Эффект от коварного красного перца сказывается не сразу: Жилло не проявлял беспокойства минуту или две, но затем,
закрыв рот руками, отчаянно скривился. Вьерж
посоветовал ему быстро потереть губы хлебным мякишем.
Публикация, перевод и примечания Е.Соломахи
Литературное редактирование
перевода Л.Смирнова