Журнал "Наше Наследие" - Культура, История, Искусство
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   

Редакционный портфель Ксения Тихомирова. В заповедниках ущербных времен (Москва 50-60 гг.)

Об авторе 01 02 03 04 05 06 07 Фотоматериалы


Дворцы, цветы и праздники

 

(Дом)

 

1.

 

Разница между трущобой и дворцом не так очевидна, как нам кажется, пока мы еще не начали об этом думать. В двух словах ее не определить.

Дворцы обманчивы. Они то прикидываются казенными учреждениями (вплоть до больниц), то просто превращаются в руины. А у трущоб находятся поклонники, к примеру, среди городских властей. Они с пеной у рта доказывают жильцам, что эта вот конкретная трущоба нисколько не трущоба, а просто дом, причем ничуть не хуже прочих. В нем можно жить себе да жить — долго и счастливо, как в сказке. Чем не дворец, короче говоря?

Власти, конечно, не рассчитывают, что им хоть кто-нибудь поверит. Как правило, им наплевать и на дворцы, и на руины; у них всегда есть свой, совершенно шкурный интерес. Но и среди жильцов найдутся чудаки, которые про себя думают: чем не дворец? Малолетние, безответственные, но найдутся. И будет их глодать тайная мысль, что жить-то предстоит довольно долго, но удастся ли жить счастливо без своего родного, исконного дворца?

 

2.

 

Дворец по сути есть пространство, предназначенное для праздника. С этой идеей все, наверно, согласятся. Она возникла у меня, когда я шла за хлебом-солью вдоль серого НИИ в ближайший бакалейный магазинчик. Меня туда еще до школы отпускали, поскольку по пути не надо было ничего переходить. Бредешь себе пустынной улицей вдоль грандиозного фасада, заглядываешь в окна, изучаешь двери, а то и на гранитные ступеньки заберешься. Мыслям при этом полное раздолье.

За окнами НИИ вдоль всего фасада тянулся парадный вестибюль, заваленный каким-то хламом. Каким — неясно: окна никогда никто не мыл (ради секретности, должно быть). И люстр никто не зажигал, хотя они висели бронзовыми гроздьями вдоль всего вестибюля — тяжелые и, вероятно, ценные. Гранитные ступеньки заметал мелкий песок, из-под двери норовило что-нибудь вырасти — не мох, так подорожник, поскольку двери тоже никто не открывал. Я, впрочем, сомневалась, что обычным людям под силу отворить такие двери. В них впору было на слонах въезжать — и пару джиннов выставить в почетном карауле.

И все-таки даже ребенку было ясно, что эти двери, люстры и колонны задумывались для какого-то большого торжества. Угрюмый дом долго и терпеливо ждал, когда же на его пустую улицу придет такой великий праздник, что ему наконец позволят стать дворцом — чем он и был по своей стати, пусть даже мрачной и суровой. Уберут хлам, вымоют окна, расстелят ковры, зажгут люстры. Придет веселая толпа — цветы, гирлянды, конфетти; музыка заиграет. А там, глядишь, и вправду гости явятся индийские на разукрашенных слонах.

В шесть лет я вряд ли понимала, ради какого праздника возвели этот замок. Но было очевидно даже мне: такого дня он не дождется никогда. Бедный, бедный несостоявшийся дворец. Как же ему было тоскливо десятилетиями ждать невесть чего.

Впрочем, если судить по объявлению в газете, НИИ все же дождался перемен в своей судьбе: в его огромном вестибюле теперь торгуют мебелью. А значит, и окна вымыли, и люстры засветились во всю мочь, и, может быть, ковровое покрытие настелили. Хорошее дело. Веселое. Надо будет туда сходить, проведать старика.

 

3.

 

Вообще-то я теперь никогда не бываю на Большой Почтовой улице. И далеко, и некогда, и добираться сложно — все это правда, но при том не более чем отговорки. На самом деле мне не хочется проделывать абсурдный опыт: идти по улице, которая должна бы привести домой, но никогда уже не приведет. Достаточно того, что у меня есть ключ от нашей комнаты в старом бараке. Тяжелый, длинный, замечательно легко поворачивавшийся в замке. Ключ-то есть, зато нет ни замка, ни двери, ни комнаты, ни самого барака. Однако это сочетание весомого ключа с призрачным домом опять подталкивает к мысли о дворце и сказке. Там, в сказках, заколдованных дворцов и волшебных ключиков не счесть.

И ведь что удивительно: округа, где стоял наш дом, полна невидимых дворцов. Царских палат, боярских вотчин, купеческих владений — наших купцов и иноземных. Лефортово, Басманные, Немецкая слобода… От первых Романовых и до пожара 1812 года именно здесь был самый центр Москвы, особенно оживший при Петре I. Это и объяснять не нужно.

От былых дворцов, конечно, мало что осталось. Большая часть построек тех времен давно стала землей, «культурным слоем», и я уже сказала о нем все, что в моих силах. Сохранился лишь храм Покрова в Рубцове — то есть в скверике возле железнодорожной насыпи. Его построил Михаил Романов в честь избавления от польского нашествия. Тогда этот храм стоял в загородной усадьбе; во времена моего детства в нем гнездилась государственнная хоровая капелла. Белый, стройный, вечно закрытый, молчаливый — да просто безгласный. Так мне казалось, несмотря на то, что капелла полюбила его за уникальную акустику и тем, скорей всего, спасла от разрушения. И мне он ни о чем не говорил, хотя мы виделись чуть ли не каждый день. Сначала бабушка «выводила» меня в этот скверик на цивилизованную прогулку (какая мысль за этим пряталась? Что приличных детей следует выгуливать не во дворе, а в скверике или что детей нужно водить в храм? Или просто тоска по храму?). Потом я поджидала там троллейбуса, чтобы подъехать пару остановок к школе. Ни о каких дворцах Покровский храм не говорил. Он не рассказывал и о Покровской общине сестер милосердия, большой и деятельной. До революции вокруг него был целый городок благотворительных «проектов»: от медицинских курсов и аптеки до экзотической школы шелководства (чья это была дерзкая идея? Разве теперь узнаешь?). От всего этого остался лишь роддом Покровской общины (по другую сторону железной дороги), где родилась и я, и моя мама. Но я даже не знала, что роддом Покровский в честь этого храма — для меня храм в те годы был безымянным.

Скорей уж рынок мог о чем-то рассказать. Тогда Немецкий рынок занимал свое исконное место на тихой треугольной площади, а не стеклянный балаган на Бауманской улице. Вокруг рядов стояли старые домишки, и казалось, что ощутимо не хватает лошадей, телег и сена.

О прошлом говорили магазинчики нашей округи — об относительно недавнем прошлом. Один никак не мог забыть своих хозяев и назывался исключительно «Миляев и Карташов», а не «Одежда». В другом — в «Тканях» на углу Бауманской и Бакунинской (то есть Немецкой и Покровской) — витрина была словно спящая красавица. Она застыла в состоянии томного стильного «модерна», будто ее лет пятьдесят хранили в первозданном виде.

Это было довольно скромное, тихое прошлое. Мелкие фабрики, двух-трехэтажные домишки, которым не мешали доживать свой ветхий век. Тихое захолустье, оживавшее только вблизи метро.

 

4.

 

Но что это мы бродим из конца в конец округи, в окна заглядываем, на витрины глазеем? Мы же решили, что идем домой. Обратно, от метро, мимо большого «Гастронома», по улице Фридриха Энгельса — в просторечье Фридрихштрассе (на самом-то деле Ирининской — в честь храма св. мученицы Ирины), вниз, к Большой Почтовой, к Яузе. В свой двор-карман, который охраняют заколдованные великаны — башенные краны и бравые пожарники. В свой дом — то есть дворец.

Конечно, говорить об этом вслух в присутствии других жильцов не следовало. Они были уверены, что мы живем в трущобе. В двухэтажном бараке из почерневших бревен (бывшем фабричном общежитии), который слова доброго не стоил. Все подобавшие ему слова записывались в гневные бумаги и разносились по инстанциям. Как, мол, терпеть такое безобразие в центре Москвы? Стены трухлявые — «вилкой можно проткнуть насквозь» (до сих пор помню эту фразу); отсюда холод и гнилая сырость. Под полом так и вовсе плещется вода. Откуда тут взяться здоровью? А в доме между тем полно детей, которые не вылезают из болезней, причем все сразу (зато, наверно, как удобно это было с точки зрения участкового врача). И вообще наш барак держался на двух бревнах-подпорках, так как в войну его шарахнуло взрывной волной и он был готов завалиться в любой момент.

Сюда можно добавить холодные сени, грохочущую железную лестницу на второй этаж (как раз за стеной нашей комнаты), холодный туалет под этой лестницей, общую кухню, где кому-нибудь всегда не хватало конфорок, длинный полутемный сквозной коридор, по которому в комнаты доставлялась еда и вода, проблему дров, опасность печек… Конечно, раньше жилось еще хуже: не было газа и канализации, но и в усовершенствованном бараке прозябать никто больше не хотел.

 

5.

 

Что тут ответишь? Ничего. Просто хлопнешь двумя дверьми (в сени и в коридор) и нырнешь через третью в свою комнату. В свое исконное пространство.

На этот счет у меня уже в детстве сложилась стройная теория. Всякое обживание домов состоит в том, что люди наполняют их своим пространством. Чем больше (дольше, интенсивнее) жили в доме, тем он просторнее. Любое романтическое двоемирие покоится на этой аксиоме (известно, что романтики впервые попытались показать рядом с обычным миром — мир души и сделали это через удвоение пространства). А какой-нибудь мистический «коридор между мирами» (изобретение фэнтези, то есть романтизма последней модификации) в основе, вероятно, имел как раз такую коммуналку, как у нас. Центральный коридор, комнаты справа и слева, и в каждой свой особый мир. Вкус, цвет, запах этих человеческих пространств очень заметно различались в зависимости от того, кто их вокруг себя создал. За каждой дверью открывалась своя бесконечность. Так что если дворец — пространство и простор, то наш дом был вполне себе Петергоф или Версаль. Неважно, что все комнатушки были тесными и бедными.

 

6.

 

Но мы исходим из того, что дворец — пространство праздника. И я хочу войти к нам в комнату, когда в ней обитает праздник. В какую-нибудь лучшую минуту — теперь ведь можно выбирать.

Пожалуй, лучше всего оказаться дома вечером первого января. Все уже хорошо устали от праздника, и потому часам к девяти я могу лечь спать. Елку недавно выключили, больше нет таинственных огней в зеленой чаще, но сама елка установлена рядом с моим раскладным креслом. Можно потрогать хвойную живую лапу; можно смотреть, прикрыв глаза, как в темноте поблескивают бусы и шары. Родители, по-видимому, перебрались праздновать к соседям, у которых нет детей, но мне не страшно и не одиноко. Все дома, рядом; праздник только начался и еще ничего не растерял. Где-нибудь под рукой пристроились подарки: новая кукла или белый праздничный «Пиноккио» с роскошными картинками и умопомрачительной печатью (болгарский). Они еще не вполне освоены, наутро можно будет ими тщательно заняться. Засыпать жалко — и не жалко, потому что хорошо. А рядом, по другую сторону кресла, теплый бок печки. Его тоже можно потрогать, но зачем? Я ее знаю, нашу печку, до малых трещинок. Только их в темноте не видно. И утром я вряд ли стану рассматривать знакомые линии на печных боках. Лучше смотреть на елочные игрушки: на ватную крокодилу с зонтиком на лапе, с трубкой в зубах и даже с клетчатой косыночкой на шее; всадника-чукчу на олешке с ветвистыми тоненькими рогами; сову; стеклянную собаку в красной феске; стеклянные цветные колокольчики; клоуна на качелях; негритянку в пышных розовых бумажных юбках. Самый большой и самый яркий красный шар с белым цветочным узором. В конце концов его разбили, но не в бараке — на другой квартире.

 

7.

 

Про то, что Новый год — лучший праздник в году, сказано уже множество блаженных слов. Тут ничего ни объяснять, ни добавлять не нужно. Как всякий настоящий праздник, он соединял людей, снимал на время разделение между комнатами-мирами. В другие дни нужно еще было найти и выдержать достойную дистанцию в соседских отношениях.

Жить в коммуналке — тонкое искусство, и я отлично помню двойственное ощущение, которое привязывало меня к бараку. С одной стороны, там было хорошо, потому что людно. С другой — там была наша комната, не такая, как другие, и в нее можно было спрятаться от всего мира.

«Весь мир», по-видимому, тоже ценил уединение и покой, поэтому свободного хождения по комнатам у нас в заводе не было. Детям не разрешалось без необходимости даже высовываться в коридор.

В этом был смысл. Во-первых, дети, собравшись вместе, не могли не поднять гвалт: нас только внизу шестеро уродилось, если не ошибаюсь. А во-вторых, коридор, в сущности, был местом достаточно опасным. По нему разносили в комнаты кастрюли, сковородки, ведра с водой для домашних омовений (воды горячей ведь в бараке не было, как не было и ванны). Кому хотелось в коридорной полутьме споткнуться о беспечное дитя, выскочившее под ноги из какой-нибудь засады, и вылить на него, к примеру, кипяток?

Но все-таки я помню, как мы стайкой сидим на корточках перед открытой печной топкой (печи топились именно из коридора), а кто-то взрослый ворошит в ней кочергой остатки прогорающих поленьев. И эта прозаическая, будничная картина стоит по-своему любого праздника.

Не то чтобы мы были уж особенно дружны с соседскими ребятами — чересчур разношерстная и разновозрастная там подобралась компания, — но само по себе присутствие детей избавило меня, единственное чадушко в семье, от многих проблем. Мы редко играли вместе в комнатах — из-за тесноты (для игр был двор). Но даже просто делать уроки — палочки рисовать и буковки — было веселее, слушая краем уха, как моя мама объясняет геометрию соседскому Игорю или Вовке (кто же еще мог им помочь? Моя мама ведь самая умная в доме. И самая красивая, конечно). В итоге геометрия оказалась исключительно внятным для меня предметом. Сработал, вероятно, эффект младшего, которому всегда легче учиться за спиной братьев и сестер.

 

8.

 

В нашей семье барак стал родным домом только для меня; другие попали в него «волею судеб». И далеко не со всеми соседями у нас были приятельские отношения. Но в некоторые комнаты я всегда стучалась без опаски — в те, где жили мамины подружки и более или менее ровесницы. Галя, Зина, Люся… По сути-то дела они были и моими подружками — даже больше, чем кто-либо из соседских детей. Трудно сказать, кто из нас в кого больше играл: мамины подружки в меня или наоборот. По крайней мере, их комнаты-миры я считала дополнительным источником детских радостей.

В случае с Люсей это очень объяснимо. Люся работала стюардессой и летала на международных линиях. Пытаюсь вспомнить что-нибудь из пестрых заграничных мелочей, делавших ее комнату в моих глазах праздником, но все детали расплываются и смешиваются. Календари, значки, флажки, панно из перламутра, блюдо какое-то с арабской вязью, может быть, шариковые ручки (у нас их тогда не водилось), монетки, ракушки, ветка коралла, жасминный чай в пакетиках… Отчетливо помню только старика Хоттабыча в лиловом халате и красной чалме, с седой бородой и узкими пластмассовыми ладошками (вполне отечественная игрушка).

Из настоящих чудес на ум теперь приходит лишь апельсиновая ветка с плодами и зелеными листьями. Значит, где-то все же растут деревья с апельсинами — деревья, а не только ящики и папиросная бумага-упаковка.

Люсины мелочи меня, похоже, занимали именно все вместе, вкупе. По ним я, как заправский археолог, достроила в воображении эпоху лихих 60-х, в то время только обретавшую на Западе свой стиль. Я даже смутно понимала (несмотря на малолетство), что все это должно бы быть недорогим, расхожим и доступным — там, где оно вообще бывало.

На самом деле истинным праздником в Люсиной комнате следовало считать Валерку — сначала жениха, а потом мужа. Пожалуй, самого добродушного и симпатичного человека в бараке. Он мирно уживался с тещей — тетей Фросей и был радушно принят другими жильцами, несмотря даже на свою интеллигентность. Валерка работал инженером и был чем-то похож на Шурика из «Операции Ы» — такой же обаятельный очкарик.

Мы оценили его замечательный характер сразу, в первый же день знакомства. Дело в том, что нашу комнату — первую справа от входа — охраняла кошка Топка. Мама спасла ее когда-то: слепым котенком вытащила из лужи, с ложечки выкормила. Топка выросла в этакую черную пантеру, кошмар окрестных голубятников и вообще страшного зверя (это только я думала, что в нее можно играть, как в куклу, — младенцам все прощается). Она считала своим долгом охранять маму и всю ее семью, и потому, когда Топка сидела на пороге нашей комнаты, соседи обходили ее по противоположной стенке. А Валерка, впервые придя в гости к Люсе, не обратил внимания на киску у порога, за что и поплатился. Ногу его потом мазали йодом и бинтовали, а брюки… Может быть, как-нибудь зашили незаметно? Но Валерка на нас не обиделся, только говорил: «Я же не знал…» Мы долго встречали вместе с ними Новый год, даже разъехавшись по разным концам Москвы.

 

9.

 

Зина и Галя — сестры — жили в комнате как раз напротив нашей. Дверь в дверь. Естественно, с матерью и отцом — тетей Верой и дядей Васей. Старшую, Зину, я, кажется, считала своей собственностью. Мы с ней гуляли, болтали, отплясывали и распевали песни. Зато младшая, Галя, рыжая и несклонная к нежностям, воспринимала меня настолько всерьез, что даже обижалась, когда я, завидев ее, радостно кричала:

— Галя, ты как лев!

А чего было обижаться? Мало того, что она заканчивала школу, а мне и трех лет не исполнилось — так ведь это вовсе не было дразнилкой. Это было восхищение ее грозным нравом и рыжими косами. Правда, окончив школу, Галя тут же их остригла и очень скоро нашла применение своей решительной прямолинейности. Она стала операционной медсестрой и всю жизнь проработала в военном госпитале.

Дядя Вася — тихий пожилой человек — безропотно играл со мной в картишки. А тетя Вера вообще очень любила маленьких детей. Она всегда с кем-то возилась и за кем-нибудь присматривала. Когда умерла бабушка, я тоже оставалась под ее присмотром. Наверно, можно было бы сказать, что тетя Вера моя няня, но так не говорили. Она была совсем маленького росточка, темноглазая, неунывающая, решительная, как Галя, и великая труженица. Она работала с двенадцати лет на ткацкой фабрике и дома все сновала по хозяйству. И в пирожках (с яблоками и с капустой) ее никто не превзошел ни в том доме, ни в прочих мне известных.

Каких-то любопытных для меня вещей в их комнате, кажется, не было (разве что тети Верины слоники над диваном). Да и при чем тут вещи, если есть «свои» люди?

Хотя была одна деталь, открывавшая оттуда дверь в пространство праздника, — подставка с бегониями. Несмотря на крайнюю тесноту, почти у всех в нашем доме водились комнатные цветы, иногда очень крупные (фикусы например). Они не поглощали, а наоборот — как будто разворачивали во все стороны домашнее пространство. Или, наоборот, впускали к нам какие-то далекие пространства, родственные их цветочным душам.

Бегонии у соседей росли разлапистые, сочные, с мохнатыми длинным черенками мохнатых же ярко-зеленых листьев. Эти длинные стебли-черенки были похожи на гусениц или даже на змей, что не особенно приятно, но я им все прощала за богатую свежую зелень. Они казались мне островком лета всю долгую зиму напролет. Моя дворовая душа всегда страдала без травы и листьев, а потому я забиралась под соседские бегонии и чувствовала себя как в большом саду — может быть, где-то на тропическом острове.

 

10.

 

У нас тоже жила бегония, но совсем другая. Гладкая, узловатая, с пятнистыми темными листьями. Она занимала пол-окна, но у нас и без нее всегда было сумрачно. Тенью больше, тенью меньше — какая разница? Кроме бегонии, на окне стоял столетник. А главное, у нас жили три вида луковиц, и все они пришли из таких сказочных пространств, что дух захватывало, на них глядючи.

Одна из них звалась «осока» и была целым семейством мелких луковок в одном объемистом горшке. И точно — будто болотная трава, узкая, длинная, зеленая, разве что без режущих краев. Весной она выбрасывала из земли множество таких же длинных стрелок с наконечниками бутонов и расцветала густо-розовыми цветами. Лепестки-дольки как у ромашек, но собранные как будто в колокольчик, и каждый с небольшой тюльпан величиной. Горшок сразу превращался в поляну из какой-то сказочной страны. Жаль, ненадолго. Осока — цветок весенний, майский. На зиму она предпочитала засыпать и засыхать.

Вторая луковица называлась «амариллис». Листья у нее как сабли, мощные и длинные, а стрелка с бутоном крупная и толстая, почти копье. Она неторопливо собиралась с силами и разворачивала из бутона четыре цветка. Четыре ярко-красные лилии со среднюю ладонь величиной. Бархатно-черные тычинки, белая стрелка посреди каждого из заостренных лепестков. И цвет у лепестка такой густой и сильный, какого в наших краях не бывает. Истинно королевский цвет. Именно в амариллисе (а не в тюльпане, как утверждают некоторые) могла бы жить Дюймовочка.

Этому цветку нравилось в нашей темноватой комнате: ему было что освещать своими ослепительными цветами. Он мог и не одну стрелу с бутоном выпустить. А молодые луковицы, иногда появлявшиеся в горшке, мы отсаживали и раздавали всем желающим.

Годы спустя я увидела цветущий амариллис, похожий на наш, в витрине цветочного магазина. Конечно, мне захотелось рассмотреть его поближе; я подошла и убедилась, что амариллис оценили по достоинству. Если б я вздумала его купить, мне не хватило бы в те времена и месячной зарплаты.

 

11.

 

Хорошо было бы вернуться домой не только в новогодний вечер, но и в какой-нибудь обычный день, когда там цвел амариллис. Встать на пороге и разом увидеть крохотное уютное пространство, разноцветное покрывало на диване, полку с детскими книгами и игрушками, старый комод между окон, открытых настежь в сад, во двор, на тополь. Это все фон. А в центре (где б он ни стоял на самом деле) венец из четырех сияющих цветов. Как горящая свечка, как сама радость, согласившаяся жить в маленькой комнате. Впрочем, уже не маленькой. Пространство будто разворачивалось вокруг цветка торжественной спиралью. Вот уж когда действительно наш дом был как дворец.

А третья луковица называлась кринум, что в переводе значит просто лилия. В отличие от амариллиса и осоки, он имел ствол, весь в тонкой шелухе — остатках старых листьев. Живые листья — тоже сабли с желобком посередине — росли пучком из его верхушки. Получалась небольшая комнатная пальма. Относительно небольшая — жил он все же не в горшке, а в кадушке.

Кринум цвел даже не каждый год — мог раскапризничаться и не зацвести. Он тоже выпускал стрелу и раскрывался четверкой лилий, таких же крупных, как у амариллиса, но полупрозрачных, тончайшего бледно-розового оттенка. Если амариллис был королевой, то кринум — феей, и у меня нет слов, чтобы рассказать о его нежной благородной красоте.

Гораздо позже я задумалась: евангельские «крины», которые не трудятся и не прядут, но одеваются так, что и царям не снилось, — это наш кринум или другие лилии? Или просто все лилии на свете?

 

12.

 

Похоже, в детстве праздники, как и цветы, делились для меня на живые и искусственные. Иногда это было очевидное и очень убедительное деление. К примеру, Новый год — праздник живой, а потому и елка к нему полагается живая. А когда люди шли на демонстрации, они несли цветы искусственные. В ноябре — красные лохматые гвоздики из поролона, а в мае — целые ветки как бы яблонь с розовыми цветами из гофрированной бумаги. Издалека они смотрелись даже неплохо, но мама с бабушкой внушили мне с младенчества предубеждение против искусственных цветов. Оно особенно усилилось, когда я побывала на кладбище и увидела вблизи все убожество венков и пластмассовых букетиков.

Однако чаще всего соотношение цветов и праздников, как обычно и бывает в жизни, осложнялось и запутывалось. К примеру, 1 Мая — праздник древний, с таинственными и уже невнятными для нас корнями. Он только замаскировался под искусственный праздник «трудящихся всех стран». А из древних корней каких только чудес не вырастает — даже «дружба народов», как ни странно.

Был случай, когда кто-то из жильцов привел к нам в дом с майской демонстрации живого чеха. И это был великий праздник солидарности — в первую очередь самих жильцов, поскольку чеха угощали всем домом. Деталей почти не помню, значит, это случилось еще в конце 50-х; до «пражской весны» и наших карательных танков было далеко — то есть гораздо ближе были наши танки, не давшие разрушить Прагу. Конечно, дружба между странами — вещь эфемерная, но чехи нам тогда казались близкими людьми. Воистину «братья-славяне».

Помню, что появление чеха праздновали от души и как раз в нашей комнате. Чех оказался очень симпатичный, доброжелательный. Ему хотелось чем-нибудь отблагодарить гостеприимный дом, и он оставил нам на память единственное, что принес с собой, — корзиночку искусственных цветов. Такие тогда продавались у вокзалов вместе с бумажными мячиками на резинке. Разве что праздничная корзинка чеха сделана оказалась поискусней, и на одном цветке была прилеплена искусственная божья коровка (гениальная идея, на мой взгляд).

Корзиночку эту никто особенно не хранил, и она потерялась еще до переезда. Но когда в 68-м году нашей дружбе с чехами пришел конец, мне до слез было жаль, что лично у меня отняли, навсегда отняли нашего славного чеха. Хотя я бы все равно никогда его больше не увидела, а если б и увидела, то не узнала.

Праздничное обаяние Чехословакии поддерживали в моих глазах дивные детские книжки и выставки в Сокольниках (это было недалеко от нас, мы часто там гуляли). Чехи додумались однажды показать нам «дом в разрезе», или пример волшебного пространства. Наверно, это была мебельная выставка. В детскую комнату с огромными и яркими игрушками (у нас тогда таких не водились) пускали даже поиграть, но не хотелось пристраиваться в бесконечную очередь. Да и что это за игра на глазах у нетерпеливой толпы?

Другое дело — выставка стекла. Это волшебное зрелище никто ни у кого не отнимал. Изделий я почти не помню — только общее радужное впечатление. Зато помню живого стеклодува, который на глазах у восхищенной публики делал тонкие разноцветные фигурки: зверушек, вазочки и даже, кажется, цветы.

Считать стеклянные цветы искусственными мне в голову не пришло. Только уж очень они были хрупкими.

 

13.

 

Вернемся к праздникам. Детям трудно выдерживать долгие взрослые застолья. Особенно если некуда с них ускользнуть. Мое законное пространство находилось под большим обеденным столом. А если стол захватывали на весь вечер гости, меня мучила неприкаянность. Наверно, поэтому я люблю вспоминать мамин день рождения, который отпраздновали необычно: поехали на другой конец Москвы, в Ботанический сад, смотреть осенние цветы. И там купили для мамы девять тяжелых чайных роз размером каждая с чайную чашку. В те времена у нас не продавали крупных роз — все больше мелкие, вялые и розовые, как крем на торте. Кажется, только в Ботаническом саду и можно было добыть такой роскошный букет.

Когда мы возвращались, начал накрапывать дождь, стало пасмурно и уютно. Мы долго ехали на трамвае и смотрели, как розы освещают сумрачный вагон. Когда их внесли в комнату, розы осветили и ее мягким желтым светом, как будто приоткрыли дверь в другие времена — наверно, в утонченные праздники начала века.

Потом началось обычное: пришли соседи, что-то ели-пили, пластинки ставили и даже танцевали (как они умудрялись танцевать в нашей конурке? Уму непостижимо). Мне же пришла в голову мысль, что для маминой красоты этого обрамления недостаточно. Мама как Золушка, но ей так никто и не подарил ни бал, ни праздничное платье с туфельками. Есть только розы, но этого мало. Идея, что неплохо бы переселиться во дворец, меня не посетила.

 

14.

 

Зато другие обитатели нашей трущобы не витали в воображаемых пространствах, а упорно осаждали инстанции и наконец добились своего. Возможность перебраться из барака в более достойное жилье всех радостно воодушевила. И я честно старалась радоваться, не досаждать родителям своей бессмысленной привязанностью к старому дому. Ведь не я же мыла коридор и туалет, стирала, грея воду на газу, дрова пилила и колола. Но вместо радости на меня исподволь напала беспросветная тоска.

И кое-кто был со мной солидарен. Цветам на новом месте тоже не понравилось. Кринум в новой квартире не расцвел ни разу. Стал сохнуть, чахнуть, на глазах стареть. Мы с ним расстались, но боюсь, что было уже поздно. Амариллис еще поцвел, но очень неохотно. Опасаясь, что он тоже начнет гибнуть, мы и его отдали «в хорошие руки». Потом погиб цикламен, который мы попытались завести вместо своих луковиц. Засохли традесканция и аспарагус — как будто их не поливали. Одно время завелись у нас фиалки всех цветов, простые и махровые, — и тоже враз погибли.

Только осока — верный и неприхотливый друг — цветет по-прежнему каждой весной. Ну и столетники у нас живут — не жалуются. Нашлись со временем еще несколько растений, которые кое-как прижились в новой квартире. Не в этом дело.

 

15.

 

Долгие годы меня мучил сон, будто наш дом стоит на своем месте заколоченный и брошенный. Сквозь щели в полу видно, как внизу плещется вода (на самом деле такого у нас не бывало). На выцветших обоях видны следы шкафов; из стен торчат пустые гвозди; кое-где валяется забытый хлам. Все серое, тусклое и холодное, так как печей давно уже никто не топит.

Но наступает день, когда разъехавшиеся жильцы наконец решают спохватиться. И возвращаются домой.

Двери и окна, заколоченные досками, открывают; цветы и вещи вдруг оказываются на своих местах. На дворе стоит теплый май, тополь цветет, и солнце бьет в глаза до боли ярким светом.

Вот так и просыпаешься — от света и от счастья, чтобы скорей вскочить, руками все потрогать, бежать во двор… И счастье тут же переходит в безнадежность. Дом-то сломали тем же летом, как только выселили всех жильцов. Осталась ровная площадка из утрамбованного мусора: битого кирпича, трухлявого дерева, стекла, железа, штукатурки — в общем, земли. Культурного слоя. И то, наверно, ненадолго. Земля в центре Москвы всегда кому-нибудь нужна. Какое уж тут возвращение?

Осталось понять, что же надо было делать тому ребенку (или с тем ребенком), чьим истинным домом оказался аварийный барак, непригодный для жилья. Такой уж свет его позолотил в детских глазах, несклонных к объективности. Родной дом он и есть родной дом, ничего тут не поделаешь. Не знаю, можно ли было его хоть чем-то заменить, чтобы счастливый ролик (семья въезжает в новую квартиру) не стал такой вселенской катастрофой в детской жизни.

Ребенку ведь не будешь объяснять, что на земле вообще не стоит ни к чему особенно привязываться. Здесь любой дом — временный барак и любой праздник — слабый отблеск настоящей радости. Не то страшно, что ребенок не поймет, — он и сам может сделать такой вывод. Но на что будет похожа его жизнь, если он и впрямь поверит, будто ничего на свете не нужно любить?

 

Январь — октябрь 2005



Ксения Тихомирова. В заповедниках ущербных времен (Москва 50-60 гг.): Об авторе 01 02 03 04 05 06 07 Фотоматериалы

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru