А.П.Дитрих
Июль четырнадцатого
Отрывки из дневника
4 июля 1914,
пятница
Расстояния уездные положительно убивают. До Корцова1
60 верст при скверной дороге, до Жилина ухабов несколько меньше, жара и пыль те
же. Кучера с багажом и фотографическими принадлежностями отправил вперед и до
усадьбы шел пешком. Усадебный парк начинается сразу за гусевской церковью. Села
при церкви нет, только дома причта и кладбище.
Передо мной блестела на солнце неширокая извилистая
речка. Противоположный холмистый берег в картинных купах деревьев, барский дом
почти не виден. Среди величавых елей — ротонда, крошечный античный храмик —
часовня или усыпальница. Чудесный пейзаж, словно на старинной раскрашенной
гравюре.
Тропа вывела к львиному мостику. Каменные львы с
широкими носами и бакенбардами имели курьезное выражение напускной строгости.
Известняк изваяний от времени сделался пористым и покрылся пятнами серого и
оранжевого лишайника. Львов было три, обомшелая грива четвертого торчала возле
берега из воды, а на его опустевшем пьедестале, обернувшись хвостом, дремал
большой рыжий кот.
По старой липовой аллее дошел до барского дома.
Въездные ворота с массивными пилонами увенчаны фонарями. Стекол в них нет, одни
ржавые каркасы. Двухэтажный в центральной части дом с двумя флигелями, словно
объятия раскрывает навстречу. На фронтоне осыпающийся лепной герб князей
Шелешпанских2. Кроме рыбок с отвалившимися хвостами в нижней части
щита, разобрать на нем ничего невозможно. Cour d’honneur3 когда-то
украшал цветник, теперь же перед домом вытоптанная пыльная площадка, доски,
бочки с мелом, известь, всякий строительный сор.
Поймал странный колючий взгляд. Из-под насупленных
бровей на меня смотрел неопрятного вида старик, кативший бочку. Уже у самого
крыльца я чуть не столкнулся с ним и извинился. В ответ он что-то злобно
буркнул, и мне послышалось чуть ли не «Au diable!»4 Вот такое
маленькое комичное происшествие. Деревенский Диоген со своей бочкой, ругающийся
по-французски!
Нынешний владелец усадьбы Семен Алексеевич
Яропольцев — радушный хозяин и страстный охотник. Землю и дом приобрел год
назад для устройства льняной мануфактуры. Человек он практический, красоты
природы и романтика старого дворянского гнезда его не занимают. Левую часть
дома он перестраивает под контору, и она разгорожена на уродливые клетушки.
Правая часть пока не тронута.
Яропольцев показывал мне окрестности. В старые
времена за домом простиралась роща, которую превратили в пейзажный парк, теперь
же парк постепенно превращается в рощу: поляны и дорожки зарастают кустарником,
берега когда-то ухоженных прудов затягивает ряска. В овальном зеркале воды
отражается зеленый островок с белой колоннадой беседки. Подобную жемчужинку
провинциального empire с разрушенными ступенями, выщербленными известняковыми
колоннами и ласточкиными гнездами под карнизом видел и за львиным мостиком.
Из парковых затей остались каменное строение в форме
пирамиды, обелиск в честь «любезных сослуживцев при Гросс-Егерсдорфе» и
постаменты с надписями от исчезнувших скульптур. В разрушенной оранжерее
лопухи. В уединенном месте парка расположена руина, обветшалая и заросшая.
Хотел бы я увидеть сей приют отдохновения для поэтических натур лет сто назад,
Яр<опольцев> же к подобной романтике выказывает явное неодобрение:
— Руины созидали! То, что и без вмешательства
человека делает само время! Дороги, фабрики надо строить.
Встретили маленькую рыжую девчонку.
— Здрасьте, Семен Ляксеич!
— Здравствуй, Дашутка. Куда ходила?
— На собаках ягоду брала.
— У них в семье все такие. Вместе соберутся — как
рыжики на поляне, хоть собирай и соли под водку. И вот вам, кстати, еще одна
местная достопримечательность — то, что здесь «на собаках» называют.
На окраине парка, на лужайке, собачье кладбище.
Плоские мраморные плитки и несколько настоящих памятников. Эпитафия на одном
преуморительная, списал полностью:
«Я, Карай, сын благородных родителей Вьюги и
Поражая, покоюсь на сем месте. Моя жизнь была недолгой, но счастливой; слава же
моя есть и будет вне сравнений. Не было мне равных в искусстве доставать зверя.
Все возносили мне хвалы за способность брать матерого волка с первой угонки и
сразу по месту. Смерть моя жестоко опечалила Солигаличский уезд и всю
губернию».
Рядом, на маленькой плитке, скромная надпись:
«Борзенок Бандорка». Видно, подавал борзенок большие надежды, если удостоился
быть похороненным с такой знаменитостью, как Карай. А барин, вероятно, был
большой оригинал.
Яр<опольцев>:
— Здесь, «на собаках», хорошо земляника растет. А
плиток было больше, крестьяне растащили — порог подпирать. Фабричные здесь
водку пьют. Чего лучше — столов не надо, на плитках устраиваются. Хорошо,
привольно, и речка рядом5.
* * *
Надворные постройки в былые времена были прикрыты
деревьями, от которых остались одни пни, а сами помещения ремонтируют для
фабрики. Они да еще кирпичная уродливая труба портят вид усадьбы. Труба
принадлежит другому заводу, кирпичному, заведенному здесь при царе Горохе.
* * *
Снова видел старика-Диогена. Старик — сумасшедший.
Его здесь прикармливают, а он помогает по хозяйству в меру сил. Живет в
сторожке за оградой, которую с давних времен называют «кордегардией».
* * *
В доме два старых портрета, судя по всему,
екатерининских времен. Яропольцев говорит, что портреты семейные. Обратил мое
внимание на мужской портрет, простреленный пулями во время нашествия «двунадесяти
языков» в их имении под Смоленском. Портрет дамы в платье с голубыми бантами из
того же имения не испорчен. «В женщин французы не стреляют», — сказал
Яропольцев с усмешкой.
* * *
Ходил с керосиновой лампой по не тронутой ремонтом
анфиладе. В одном зале стены расписаны, однако большая часть холстов с
росписями исчезла или безнадежно испорчена. В других — выгоревшие штофные обои
с темными прямоугольниками на тех местах, где когда-то висели картины.
Разномастная мебель, колышущиеся от сквозняка
пыльные портьеры, на затоптанном наборном паркете осыпи потолочной алебастровой
лепнины, тусклые остатки позолоты на карнизе.
Обломки, осколки, обрывки чьей-то прошедшей жизни.
Щемящая картина запустения. Мертвый, опустелый дом. Я и сам ощущал себя здесь
призраком. Неожиданно в лампу ударилась большая ночная бабочка. Она билась о
стекло, притягиваемая огнем, и огромная тень ее металась по стене и трепетала.
Словно тень минувшего. Словно душа былого.
В доме сами собой поскрипывают половицы. Странное
ощущение. Будто бродят здесь потревоженные тени, печалясь о безвозвратно
ушедшем.
5 июля,
суббота
По просьбе Семена Алексеевича запечатлел его в
полном охотничьем уборе и с ружьем на фоне вековой липы.
* * *
Усыпальница. Сторож долго скрежетал ключом в ржавом
замке. После ласкового утреннего солнца — холодный, пустой, гулкий зал. На
стенах роспись — хоровод печальных муз. Штукатурка в пятнах плесени, местами
обвалилась, а в нижней части замарана грязью и исписана. Лучше других
сохранились те, что в центре, по обе стороны полукруглой ниши, где, вероятно,
собирались установить скульптуру. Это музы — Клио и Мельпомена. Первая держит
свиток пергамента, похожий на тонкий пласт скатанного теста, вторая —
трагическую маску. Скорбно опущенный рот маски напомнил дужку амбарного замка.
Я смотрел на них, а они, простодушно и откровенно, —
на меня. Сарафаны пошли бы им больше, чем хитоны.
Наверняка, позировали девки из соседних деревень, и
мысли их и заботы ничуть не изменились с новыми нарядами. В образе муз
крестьянки чувствовали себя неловко, и это отразилось в выражении на их круглых
лицах. Вместо задумчивости и печали, приличных случаю, лицо Мельпомены
по-деревенски живо, даже лукаво, несмотря на слезу, сползающую по щеке. Надоело
ей стоять без движения, изображая серьезность, вот и скорчила мину, а озорная
кисть запечатлела этот момент.
Интересно, кем же был этот Рафаэль? Крепостным или
вольным? Как жил? Как сложилась его судьба?
* * *
Охотничья гостиная. Большие окна в парк. Простенки
между пилястрами затянуты холстом и расписаны клеевыми красками. Прелестная
картина, похожая на гобелен, которую с полным основанием можно было бы назвать
«Охотничий рай». Изображено дерево, ветки которого так густо усеяны
представителями пернатого семейства, что почти ломятся, и само дерево походит
на фантастический букет. Господи, кого тут только нет! Глухари, тетерева,
вальдшнепы, кулички, утки. Но всего этого здешнему Рафаэлю показалось мало, и
для совершенной полноты охотничьего изобилия он поместил среди дичи павлина,
сороку-белобоку и райских птиц. Если бы он имел понятие о пингвине, полагаю,
обязательно втиснул бы и его.
Справа от двери вся роспись в подтеках известки, а
целый лоскут холста вырван, впрочем, можно догадаться, что изображен глухариный
ток. Dessus-de-porte6 — собака и кабан.
И в усыпальнице, и здесь, безусловно, рука одного
художника, причем далеко не бесталанного. Это живописание не лишено обаяния и
какой-то затейливой прелести, есть и озорная фантазия, и наивное смешение
«античного с нижегородским».
В другой половине дома есть еще одна зала с
росписями, но сегодня посмотреть ее представляется затруднительным, перестилают
полы.
* * *
Во флигеле, на первом этаже, две донельзя
захламленные комнаты. Всякая рухлядь под толстым слоем пыли. Деревянные
конструкции, когда-то обтянутые крашеным холстом, от которого ныне остались
грязные лохмотья. Похоже на витые колонны.
Нашел большую бельевую корзину с бумагами,
растрепанными расходными книгами, счетами. Живописные холсты на подрамниках, во
многих местах краска облупилась и зажухла. Холсты в рулонах скатаны вовнутрь
красочным слоем.
Протер влажной тряпкой деревянную раму старой ширмы,
из-под пыли и грязи проступила теплая текстура дерева и яркие краски. Меж
нарисованных груш, яблок и слив, сыплющихся из рога изобилия, обнаружил редьку,
а между бабочек, слетевшихся на фруктовое пиршество, — навозных мух. Странная
фантазия.
Среди прочих картина, изображающая двор усадьбы,
показалась мне занятной. Знакомый дом (был серо-зеленым). Пилоны въездных
ворот. Стеклянная дверца фонаря распахнута — ее забыл закрыть нерадивый
служитель. Во дворе люди. Привлекла внимание фигурка мужика на переднем плане.
Очень тщательно выписан, особенно лицо. Настоящий маленький портретик. И он
тяжело, не по-доброму, смотрит прямо на меня, в упор, будто хочет что-то
сказать.
Такое случается, когда фотографируешь молебны,
шествия или водосвятия. Проявишь пластинку, и вдруг оказывается, что кто-то из
толпы тебя заметил и с любопытством уставился в фотографическую камеру, а потом
смотрит на тебя с фотографии. В исторических и жанровых картинах этого не
бывает, там персонажи взаимодействуют меж собой в зависимости от сюжета, а в
пейзаже стаффажные фигурки нужны для того, чтобы оживить, наполнить его. И
только на картинах Бенжамена Патерсена7 я видел эти удивленные лица,
глядящие прямо на зрителя. Словно окликнули их.
Взгляд из другой эпохи, и я встречаюсь с этим
взглядом через столетие! Меня всегда занимал этот феномен, я даже дал ему
название — эффект Патерсена.
Вот и здесь: эффект Патерсена! Взгляд из минувшего времени,
через века.
Однако взгляд старика выражает явную нелюбезность,
точно он зол на весь свет.
Вытащил из флигеля бельевую корзину и долго
перетряхивал от пыли вороха бумаг, да разве вытрясешь эту въевшуюся столетнюю
пыль.
Письма, счета, приходно-расходные книги: расписано
все по дням и копейкам.
Потрепанный журнал в обертке из «мраморной» бумаги с
наклеенной бумажкой: «Трактат о живописи» — очевидна попытка сделать надпись
покрасивее, впрочем, не вполне удавшаяся.
Целая кипа самосшитых тетрадок, грязных и пыльных.
Бумага желтоватая и голубоватая, плотная, без филиграни. Почерк уверенный,
строки лежат ровно, концы ни вверх не взлетают, ни вниз не клонятся. Чернила
выцвели, листы с подтеками и пятнами сырости, разбирать написанное нелегко.
Конец страницы часто означен вавилоном8. На внутренней стороне
тетрадной обложки что-то вроде пробы пера, подпись — «Карл Иванович Майер», — и
выставлен такой залихватский и решительный параф9, что нет сомнения:
человеку с такой подписью министерством управлять или губернией. Дневники, или,
как говаривали в старину, — мемории управляющего имением.
Листаю дневник. День за днем, месяц за месяцем...
Мелочи чужой, давно ушедшей жизни.
«Сгорела
Давыдковская мельница, все три амбара, которые строят вновь, употребляя ветхие строения
и вновь рубленного лесу ивановских рощ. К молотью два камня исправлены, да к
тому же куплены и новые…
…озимый хлеб
родился очень плох, пшеницы почти ничего не было, а яровой хлеб от великой
засухи и жаров пропал; к тому же местами саранча пожрала, которая уж с осени в
уезде показалась, да мало вредила, хотя на дальнем поле и зазимовала, но не
отродилась. Огородных овощей было очень мало и от вышепоказанного недороду
воспоследствовал недостаток во всем…»
А вот год хороший:
«Нонешний год
озимый и яровой хлеб, также сено и огородные овощи, благословением Божьим,
родились изобильно; садовых овощей и орехов мало. Хлебу цена стала очень дешева…»
«Куплено в
Костроме в Вознесенскую церковь евангелие на полуалександрийской бумаге в
досках, на оное бархату зеленого 1 аршин 3 вершка… Образ Спасителев и
серебрянные защепки… Лампадок зеленой меди… Кадило медное, золоченое… Водосвятная
чаша с укропником и с ковшиком, медное, луженое, в них 5 фунтов с половиною и
осьмухою… Закупили для церкви лампового масла, наилучшим образом очищенного,
без всякой при том копоти… К паникадилу строфокамилово яйцо с бисерной кистью,
к лампадкам пять кистей бисерных…»
«Родня князя,
девица Мария, скончалась скоропостижно, в 6-ом часу пополуночи, и похоронена 24
числа у церкви при родительском гробе. После нее оставших денег сочтено 70
рублей 50 копеек. При погребении ее и на поминовение употреблено… За взятые на
обивку гроба стамет… Тесьмы и гвоздья… На покрышку за 6 аршин штофу отдано… К
нему на оплечье парчи серебряной за аршин… За 350 штук кирпича на выстилку
домовины… За венец и прощальную грамоту печатную… За чтение при теле псалтира…
За погребение священникам… дьякону… причетнику и протчим роздано… За чтение 6
недель псалтира на сорокоуст и на вино и ладан…»
Завораживают подсчеты до копейки. Все учтено!
«Марта 17 дня
по затмении месяца поутру иней и мрачное небо с последующей ясностью…»
«Сын Васильев
из бегов явился, который бегал от рекрутского набору…»
И вдруг — «…портрет Вьюги». Не сразу связал с
собачьей эпитафией. А ведь эта Вьюга — мать Карая с собачьего кладбища!
«Князь смотрел
портрет Вьюги, остался недоволен. “Я ему, дураку, суку велел срисовать, а не
Ваньку. У Вьюги щипец ангельский, а у Ваньки — харя! На нее любоваться?”»
Вот и состоялось знакомство с местным Рафаэлем. Он,
как тогда говорили, домашний, или комнатный, живописец, крепостной, и у барина
не в чести.
Среди холстов, к моей радости, нашелся и Рябов с
Вьюгой. Прелюбопытный портрет. Мужик себе на уме, взгляд с хитрецой. Поверху,
по фону, надпись: «Вьюга и борзятник Иван Рябов», хотя точнее было бы:
«Борзятник Иван Рябов и Вьюга». Не очень-то подходит портрет мужика для
гостиной, хотя бы и охотничьей. Мужик в гостиной! Разумеется, князю не
понравилось.
Основательно взялся за дневники управляющего,
разбирает любопытство, хочется больше узнать о художнике. Наверняка, он и есть
автор картин и росписей в доме и усыпальнице. Одна рука, причем весьма умелая.
Чем дальше читаю дневник, тем яснее представляю этого Карла Ивановича,
немолодого, обремененного хворями и заботами.
«Мокро на
дворе. Третий уж день кашель и лом в костях; уселся дома с моими средствами: с
горчицею, бузиною и Alantwurzel10; надобно, чтоб Марфа грудную траву
принесла. Стар становлюсь, заботы гнетут, и на душе покоя нет; унылый дух сушит
кости, радостное сердце благотворно, как врачество…»
«Послал
предуведомить насчет завтрашнего молебна о скоте, чтоб отслужить пораньше, а то
дел много…
…Подрядчик
привез плитняк и известь. Ходил на кирпичный завод. Захворал Серый, отведен на
старый скотный двор; скоро и в мою таратаюшку запрягать некого будет…»
«Объезжал
поля. Говорил с бурдуковским старостой, послал считать снопы. И жилинские — вся
деревня жнет».
«…от князя
письмо, ждать в конце месяца. С подрядчиками решил сам, дабы через почту не
упускать много времени. Филофею Сорокину со всею строгостью наказал привести к
окончанию работы в охотницкой и полы красить в левом крыле…»
Фамилия моего Рафаэля — Сорокин! Филофей! Имя
довольно редкое.
Вечером пили чай. Пурпурный закат пылает пожаром,
вид превосходный. Яр<опольцев> даже к закату подходит с практической
стороны.
— Красный закат к хорошей погоде. Мужикам завтра
крышу крыть.
Рассказал ему про К<арла> М<айера> и
портрет борзятника.
— Псовой охоты давно уж нет. С ружьишком-то никого,
кроме меня, не встретишь. Усадьбы распродаются, у новых хозяев другое на уме, а
мужики охоту за баловство считают. Охотнику у нас раздолье, дичи — тьма, леса
вокруг бескрайние, от Кологрива через вятские леса до пермской тайги тянутся. А
фамилия Рябовых и сейчас жива. Вы и дом их в Смородникове, наверняка, видели,
крайний от реки, железом крытый. У них и самовар со свистком! Так представьте,
здесь это почитают последним словом техники. Ребята бегают, просят показать. И
это в век пара и электричества! Глушь и дичь. И в природе, и в умах. Прогресс
сюда лет через сто дойдет. Если вообще дойдет…
Закат побледнел, стало смеркаться, потянуло сыростью
и самоварной гарью. Разговор наш с Яр<опольцевым> неожиданно прервался
чьим-то тяжелым, надсадным криком, и тут же раздался пьяный смех. Это мужики
дразнили сумасшедшего старика.
— Подопьют и развлекаются таким манером. Работнички
у меня еще те, собрал с бору по сосенке…
6 июля,
воскресенье
Вспомнил сказку, где была волшебная книжка с живыми
картинками, стоившая полцарства. Там светило солнышко, веял ветерок, распевали
птички, а герои сходили со страниц и разговаривали. Так и со страницами
дневника Карла Ивановича. Оживают старинные обитатели усадьбы, я вижу их, слышу
их голоса. И явственнее всего — недовольное ворчанье Карла Ивановича:
«Усыпальницу
для себя возвел, палестину денег издержал, не рачительно это и не
по-христиански; свою персону в виде Аполлона велел изобразить. Филофей целую
весну смородниковских девок срисовывал. Скорби настоящей добиться хочу,
говорит. Скорби ему недостает, а сам поначалу восемь муз нарисовал, никак не
знали, куда девятую втиснуть...
...Процент на
процент растет, корцовским мужикам второй год должны 1223 рубля 58 1/2
копеек. От ярославских имений помину нет, а как усадьба пойдет за долги? Вот
где скорбь!»
Дотошный Карл Иванович! Даже полкопейки сидят у него
в памяти.
Из кусочков, словно мозаика, складывается картина
усадебной жизни. Как на фотографической пластинке проявляется. Занимает меня
весьма необычная и странная личность, некий Осип Варфоломеевич. Приезжает в
имение часто и живет подолгу. Устраивает для князя ежегодные праздники с
иллюминацией, фейерверками, представлениями и всевозможными развлечениями, и
вообще в усадьбе человек свой. И вот что бросается в глаза: прибыль от имения
мала, а на причуды и праздники деньги находятся.
«Вечером
приходил Осип, угостил его из заветной бутылочки. Он чуть к носу поднес, как
тут же спел:
Am
Rhein, am Rhein,
Da
wachsen unsere Reben,
Da
blühet unser Glück11.
Ловко рейнское
угадал, думаю, и по букету водки фабриканта определит. Знаток. А вот по-немецки
знает плохо, и по-русски плохо, и свой итальянский вряд ли хорошо знает. Да есть ли у него свой-то, родной? Весь век шаболдит по чужим краям.
Намерен Филю вывести из лабиринта невежества, Марфу фиропольке обучает. Одни ритурнели12 в голове. К столу разборчив, но
обходительный, трубочку мне привез, красивая, с пагодкой, но к старой я больше
привычен».
Приезд этого итальянского искусника явно повлиял на
записки Майера, читать их становится веселее.
Гусевская церковь. После обедни рылся в церковных
книгах.
— Почтите рубликом, — сказал на прощанье дьячок,
маленький и худенький старик, у которого лопатки торчали под подрясником, как
крылышки.
Из метрической книги церкви Вознесения Господня за
1811 год:
«У крестьянина
села Смородникова, у Федора Сорокина родился сын, крещен 26 сентября, наречен в
честь Преподобного Филофея. Восприемник: Игнат Иванов Андреев, кума: Агафья
Девяткина».
Филофей Сорокин родился 15 сентября 1811 года, хотя
запись под этим числом сделана позже, после крещения. А в 1823 году, в переписи
дворовым людям, выписанной из ревизии, Филофей уже сирота.
Удивительна любовь наших бар к античности. Если
гостиная — непременно «Античная», какая-нибудь кочка в десять аршин в
лягушачьем пруду — «Остров муз», беседка в парке на четырех плохо вытесанных
столбах — «Храм Афродиты». А имена дворовых! Уж, наверняка, не по воле
священника или родителей нарекали их Аполлонами, Варсонофиями, Голиндухами и
Сосипатрами. Прямо не костромская губерния, а древнегреческий полис! Разумеется,
бегали они по деревне Дашками да Пашками, как и Филофей — Филей.
Учиться Филофея отдали в 12 лет. Спасибо
К<арлу> И<вановичу>, все бумаги сохранял.
«Я,
нижеподписавшийся Карл Майер, управляющий имением князя Леонтия Васильева
Шелешпанского, заключил договор с Федором Федоровым Алферовым в том, что отдал
ему, Алферову, дворового мальчика князя Шелешпанского Филофея Сорокина для
обучения живописному делу сроком на пять лет с таковым условием: 1. Чтобы сего
вышеуказанного мальчика он, Алферов, выучил окончательно по правилам рисования
живописному искусству писать масляными и водяными красками. 2. Сей мальчик
должен быть в полном его, Алферова, повиновении и послушании и, если он будет
замечен в лености, противоречии и баловстве, то Алферову должно употребить меры
строгости и наказать его соответственно возрасту и провинности. 3. Платье
верхнее и нижнее, белье, портомойное, обувь… оному мальчику доставляться будут
от имения ежегодно…»
N.B. По
приезде выяснить, что известно об Алферове.
Как встретят мои находки в журнале? Ведь это чистая
случайность, что они — мои. Если бы поехал В.13, как и
предполагалось, это были бы его находки с моими фотографиями.
Сохранилось не так уж много имен крепостных
живописцев, еще менее известны их произведения и судьбы. А старых усадеб с
росписями осталось всего ничего. Наш журнал как-то писал про любопытные росписи
в усадьбе Медное, но там ведь неизвестно, кто автор, а главное, и манера там
совсем другая, более дикарская. Вряд ли я ошибаюсь: здесь художник не без
навыков, по-моему, интересный, и биография складывается.
Должно быть, уроки этого Алферова даром не пропали.
7-е,
понедельник
Именины князя справляли 16 августа, после Успеньева
дня, и жатва к этому сроку кончалась. Праздновали пышно: театральное
представление, музыка, песельники, катание на лодках, а в завершение праздника
— фейерверк. Конечно же, угощение как для гостей, так и для крестьян. Экономный
Карл Иванович жалуется на цены:
«Цены в этом
году фабулезные14. Рыба свежая, лучшая — 31
р.; средняя — 21 р.; низшая — 17 р.; соленая осетрина — 12 р.; севрюжина — 11;
белая рыбица — 20; семга — 40 р.; судак и сазан — 5 р.; икра малосольная — 70
р.; соленая паюсная — 40 р.; масло прованское — 80; ореховое — 60 р.; маковое —
16; льняное — 9 р. 50 к., так оно у нас, слава Богу, свое. Свечки восковые — 80
р. Сальные — 15 р. пуд...»
Цены фабулезные, только в смысле дешевизны!
«Комедиантов
обрескинских пригласили, с ними столковаться нетрудно, особливо за наши деньги.
Комедианты народ все пустой, лядащий, а от людской кухни носы воротят, не
привыкли, дескать. Не стоило бы, кажется, забывать: “Hunger ist der beste
Koch”»15.
Недоволен расходами на артистов — значит, у князя
своей труппы не было. А немецкая пословица, столько раз слышанная в детстве от
фрау Кнауф, чудесным образом переносит меня в нашу столовую в Юрьеве.
Зимний вечер. Желтый круг света на белой крахмальной
скатерти. Латунный шар-противовес подтянут, и лампа висит над самым столом,
отражаясь в темном окне, так что кажется, будто горят две лампы, одна у нас, а
другая за стеклом, возле дома Георгенсона. Из отцовского кабинета глухой бой
часов, уже шесть, а мы с Верой все еще куксимся над тарелками с ненавистным
Erbsenbrei16. Голова Веры все ниже склоняется, сейчас в суп закапают
слезы. Я смотрю в окно, там летит снег, ветер колышет ветки вязов, только лампа
остается неподвижной, ровно и ярко горит среди зимней непогоды. Ее свет
завораживает меня, я забываю о противном супе и погружаюсь в мир детских грез и
мечтаний. И, как всегда, из задумчивости возвращает голос Марты Рудольфовны:
«Дети, пожалуйста, без капризов. Hunger ist…» После смерти мамы отец редко
бывает дома и почти никогда с нами не обедал…
«Фейерверковых
бураков два короба привез, дюжина 3 рубля, только отсчитывай. Раз хлопнул —
четвертак, хлопнул другой — полтина: дохлопаемся, что в брюхе щелкать зачнет.
Не время фейерверки жечь, прибыток с убытком на одном смычке ходит».
Осип на празднике — главный распорядитель. Сорокин,
разумеется, при нем. Как не увлечься? Одни театральные машины чего стоят! Нашел
два чертежа, поразился — довольно сложные, прямо инженерные сооружения! Этот
итальянец — опытный театральный машинист.
И не зря Карл Иванович тревожился, много аршин
холста пошло на эти волны. (То, что я во флигеле принял за витую колонну,
видно, и есть остатки такой волны.)
Вулкан Осип намеревался представить при помощи
бихромата аммония. Ловко! Сейчас, положим, опыт известен гимназистам, но тогда
для этого требовалось быть неплохим химиком. Мастер на все руки!
И все же мне непонятно беспечное отношение к
завтрашнему дню, бесцельное бросание денег на ветер, когда имение вот-вот
пойдет за долги. Псарня, конюшня — все стоит денег. А тут еще праздник с
извергающимся вулканом и бушующим морем. Слов нет, оригинально. Вулкан в глухом
солигаличском уезде! Но в стесненных денежных обстоятельствах извержения
вредны.
Управляющий довольно подробно описал пышное
празднество.
«Картина
являла некий город у подножия горы Вулкан (15 аршин холста). Боги даровали
жителям хлебородные нивы, плодоносные сады и виноградники. Филька весьма
искусно все изобразил на двух филенках, даже овечек на лугах нарисовал (еще 20
аршин тонкого холста).
Жители сего
благодатного края (актеры обрескинские и наши волонтеры) более были расположены
к праздности и беспричинному веселью, коему и предавались без всякой
умеренности. Возлияния и пляски c козлоногими сатирами шли чередой. Сатиры все
обрескинские, скакали аж на два аршина вверх, нашим так нипочем не скакнуть, а
вот возлияния и беспутство и нашим охотникам до театра удавались. Выдан был квас.
Возлияния
представляли натурально, так что вкралось сомнение — не брага ли?
А Марфа и
верно была хороша, не зря фирапольке у Осипа обучалась. Вот только слишком
девка сделалась разбитной, одной ли фирапольке ее обучал, не дал ли каких
других уроков, грех думать…
Сия
неправедная жизнь чашу терпения богов переполнила, и в селении явился посланец
богов — Осип. Осип голосом суровым уведомил пляшущих и поющих, что, дескать,
если они не перестанут пить вино и петь водевили, и не начнут заниматься трудом
праведным и хлеб насущный добывать, то боги от них отвернутся, и хотя у богов
терпение ангельское, но и тут есть предел, и расправа будет короткой. Однако
беспутство жителей продолжалось, слова посланника не возымели действия и до
сердец не дошли.
Сей посланник
поневоле напомнил мне чиновника опекунского совета с бумагой, уведомляющей о незамедлительной
продаже имения с торгов…»
Боги у Осипа В. российско-античные: терпение у них
ангельское, а нрав чуть ли не квартальных надзирателей. Похоже, и
местопребывание этих богов не Олимп, а съезжая полицейской части. То-то Майер
почувствовал в словах Осипа-посланца что-то родное — полицейско-административное.
«По знаку всех
комедиантов с подмостков сдуло, и явилось бушующее море, в волнах коего
боролось с непогодой судно, и так все это натурально проделано было, что в
самом деле казалось, на берегу моря сидишь. Как корабль в волнах исчез, тут и
началось. Вулкан неожиданным образом извергся, да так громко, что многие гости
в оторопь впали и в совершенное изумление пришли.
Шутихи,
фейерверковые бураки искры рассыпают, а из горы лава прет, натуральная такая,
и, когда лава доски укрыла, вновь явился Осип, встал в позу.
Свирепый огнь зверем пожрал все живое,
Пепел унылый укрыл все, что когда-то
цвело.
Даже доселе бесстрастные боги стали не
рады,
Явив слабым людям мощь таковую свою.
Ажитация была
велика. Угощались без меры».
«…но в голове
одно: не покрылись бы “пеплом унылым” и наши не столь плодородные нивы Жилина и
Смородникова. “Боги” из опекунского совета тоже не будут церемониться, коль
долги платить не станем...
Огненные
потехи продолжались, и некоторые бураки перелетали даже через пруд. Опасался я,
не вспоследствовало б пожарного буйства, Боже сохрани…»
«Видел Марфу,
прошмыгнула среди топиарианских художеств17. Сколько мы за это бритье и стрижку уплатили садовникам, и вспоминать
не хочется, словно кудрявые кустики хуже этих балясин. Шмыгнула и словно и не
видела меня. Молодость — это счастье, и слава молодости — сила. Украшение
стариков — седина, но кто скажет, что и в старости он полностью очистил сердце
свое от греха?..»
«…Зашел к
Фильке с Осипом с целью сделать внушение. Сидят рады-радешеньки, и не диво,
графина с четыре настойки осадили. Верно, Марфа проказит, настойку носит. Осип
говорит: “Постигаем науку живописи и к успеху близки”. Филька жмурится от
удовольствия, как кот, которого гладят по месту, одолеваемому блохами. Не
конфузится. Для верности глаза, говорит, только рюмочку и выпил. На стулике
едва сидит, а под глазом синица наливается. Вот она, верность глаза-то, в дверь
не попасть, косяк помешал».
Не эта ли «синица» причина завязанного глаза на
автопортрете?
* * *
Читал «Трактат о живописи» и решительно ничего не
понял. Какой-то мистический туман. Несомненно, это сочинение в усадьбу привез
Осип, Филофея просвещать, «выводить из лабиринта невежества». Очень все в духе
его театрально-химических чудес. Сорокин на портрете так его и изобразил: в
руке трактат, вокруг что-то химическое. Словом, маг и чародей. На ленточке,
заложенной в книгу, латинский девиз: «Ignotum per ignotium»18.
Текст трактата наверняка переведен каким-нибудь
полуграмотным семинаристом. Смесь философии, алхимической зауми и поваренной
книги:
«Изображая
живые сущности, живописец делает их недвижными, но не мертвыми, сила искусства
сохраняет трепет их и дыхание, незаметные для непосвященных. Только сие под
силу познавшему истину живописи. Тот, кто правильно пользуется таким искусством
и одарен природой, может создавать новые сущности…
…Божественность,
которой обладает наука живописи, делает так, что дух мастера превращается в
подобие, хотя и слабое, божественного духа, так как он свободной властью
распоряжается рождением разнообразных сущностей, которые могут быть приятны или
ужасны для глаза».
Какой вздор! Если бы Осип подсунул Сорокину таблицу
спряжений неправильных латинских глаголов, толку было бы ровно столько же.
Однако что-то из этого сочинения запало на ум
Сорокину, например, в натюрморте предметы выбраны неслучайно. Философия
доморощенного толка очевидна. Мухи садятся на мертвые тельца птиц, живая
бабочка села на нарисованный цветок на театральном опахале. Щегол хочет
склевать нарисованную бабочку на табакерке, на ней же латинский девиз: «vita
brewis»19. Кстати, табакерка дорогая, фарфор в золотой оправе, уж
конечно, не Сорокина.
Не замедлили явиться и следы просветительства.
«Осипу горя
мало. Рекамбии20 не его одолевают. А Филька
взял в привычку глупомысленное своеволие, со званием его несообразное,
рассуждать начал, дескать, кисть у него с питореском21, сила искусства ему подвластна. Подвластна сила или нет, только
хмель-батюшка посильнее будет, богатыря с ног валит, а Филька мозгляк».
9 июля
Наконец-то осмотрел Античную гостиную. Сохранилось
немного. На правой продольной стене с окнами холсты сняты и размалевано под
мрамор, пошиб забубенной малярной артели. На левой стене росписи, которые
следовало бы назвать: «Праздник Диониса в деревне Смородниково». Все персонажи,
конечно же, писаны с натуры. Вакханки — дворовые девки. Фавн с рогами, нелепо
торчащими из стриженных в кружок волос, судя по развитой мускулатуре, наверное,
кузнец. Поражает воображение кентавр с унылой длинноносой физиономией. Опять с
натуры. Филофей так увлекся рисованием, что изобразил тесемочку нательного
креста, не задумываясь о вероисповедании мифологического существа, вот и
получился не античный кентавр, а отечественный китоврас или полкан22.
Рисует Филофей хорошо, талантлив от природы, только торс несколько неуклюже
приставлен к корпусу лошади. Конечно, он пользовался чьими-то советами, иначе
маленький сатирчик играл бы у него на дудке, а не на авлосе23. А
мальчонка, с которого рисовал сатирчика, славный, тоже, видимо, из дворовых.
Наверняка, его потом задразнили «козлоногим».
В окружении этих античных ряженых Дионис, вне
всякого сомнения, — Его Сиятельство князь Шелешпанский. Фигура величественная,
лицо значительное, прическа «виски вперед» и густые бакенбарды. На голову
нахлобучен венок с большой виноградной кистью, совсем как на вывеске рейнского
погреба у нас на Рыночной. Комично все это выглядит: в гостиной — в роли
Диониса, в усыпальнице — в образе Аполлона. Смешное тщеславие. Досадно, что
усыпальница не закончена и нельзя увидеть Шелешпанского с кифарой Аполлона.
А в самом деле, почему не закончена усыпальница,
поиздержались раньше времени? Сейчас это памятник весьма сомнительной затеи.
Яр<опольцев> сказал, что в конторе кирпичного
завода висит картина с видом здешнего парка, на ней мостик со львами и беседка.
— Не ваш ли Филофей рисовал?
Картину он у конторщика забрал, но предупредил:
— Дал на время, просит непременно вернуть. Говорит,
уж больно ландшафтик по сердцу.
Дорогой сердцу «ландшафтик» был засижен мухами.
Аккуратно вынул обернутую холстом фанерку из грубой, крашенной кубовой краской
рамы. Наверняка, холст был найден снятым с подрамника, а поскольку подвернувшаяся
под руку рама по ширине полотна подошла, а по высоте оказалась мала, его
завернули по сторонам, а большой излишек снизу обрезали. Загнутая надпись под
пейзажем частично срезана, зато сохранился герб Шелешпанских.
Прием, когда под картиной помещают надпись с гербом,
художник, конечно же, заимствовал с гравюрных пейзажей. А то, что автор картины
Филофей Сорокин, для меня несомненно. Возле львиного мостика он нарисовал сам
себя в белом полотняном картузе и белых панталонах.
Летний вечер удивительно тихий, теплый,
безветренный. В мягких очертаниях холмов, в зачарованной речке ощущение
неподдельного покоя. Каменный лев у моста возлежит в полудреме, и крылатый
посланец любви в белой беседке, кажется, замер на мгновение в своем легком
беге. Отблаговестил колокол, но отзвук гармоничного чистого звона будто бы все
еще слышится и живет в воздухе.
Майер:
«Заказал Илье
взять в городе три дюжины пуговок костяных и два бортища стеклянных, маленьких.
Филя на них глаза рисует для чучельника, а он чучелки делает в позитурном виде.
Зайцев с барабанами уже целый плутонг изготовил, гостям очень нравится, а более
всего голубок с письмом любви. Филька спесивится: “Вандиковы портреты писать
могу, а тут голубям глаза рисуй, у них глаза пустые, противные, как у плотиц”».
Зайцы и голубки чучельника напомнили витринное окно
магазина Бернгарда в Юрьеве. Там был пенек, а за ним, как за столом, чучела
зайцев играли в карты настоящей колодой. Многим нравилось, стояли у витрины,
рассматривали, находили забавным, а у меня изъеденные молью заячьи уши вызывали
чувство брезгливости.
Неудивительно, что голубки с посланиями любви
нравились управляющему-немцу, поражает другое: эти элементы паноптикума
проникают в современное искусство. Видел на выставке картину некоего Татлина,
называется «Извозчичья чайная». На куске картона наклеен кусок закопченной,
задрызганной чем-то бумаги, в уголке — клочок грошовых обоев с ярким цветком, и
наискось идущая некрашеная сосновая дощечка. Если хотите, впечатление тесноты и
закоптелой убогости передано, а яркий цветок на обоях напоминает рисунок на
фарфоровом чайнике. Впрочем, кажется, тут же был прилеплен и осколок чайного
блюдца. Эта композиция из области какого-то нового искусства, ни к живописи, ни
к скульптуре не относящаяся. Это, скорее всего, искусство паноптикума, которое
даже может и избегнуть пошлости, то есть предстать вполне облагороженным. В
сущности, такое искусство и существует. Вот, например, виденное мною у Д. на
стене маленькое панно под стеклом. На фоне синего бархата маленький золотой
медальон, белая лайковая перчатка и маленький, узкий голубой конверт с
надписанным по-французски адресом, и тут же засохший цветочек эдельвейса. Это —
воспоминание, то, что рождает в душе Д. образ женщины, которую он любил и
которая трагически погибла в Альпах. Способно ли, однако, такое искусство развиться
во что-либо большее? Имеются ли в нем для этого необходимые элементы?..
10 июля
День тихий и безветренный, замерло все: ни веточка
не дрожит, ни травинка, ни морщинки нет на воде. Обмелевший пруд в оправе травы
и ряски, словно забытое зеркало. Даже не верится, что это тот самый пруд,
когда-то ухоженный и глубокий, где даже утонуть было возможно.
Из дневника Майера:
«Урванцев,
протоколист судебной палаты, чуть не утоп в пруду. Обохмурило, говорит, вот
мимо берега и ступил. Когда наливкой наливался, небось не обохмурило, мимо рта
рюмочку не пронес. Степка его за волосья вытащил. “Молись Св. Великомученице
Варваре, глиста!” И верно, что глиста. Они там все в судебной палате такие:
вокруг чужой беды вьются, чужим горем питаются...»
Никогда уж над этим садом не вспыхнет фейерверк, не
отразятся в черной воде струи и круги разноцветных огней, не рассыплются
огненными искрами. Неужели все это было?..
Объявились двое деревенских мальчишек, одинаково
стриженных под горшок, гладковолосых, белобрысых. Скинули рубашонки, лица и
руки загорелые, тела совершенно белые. Вытащили бредень: золотые караси с
крупной, будто кованой, чешуей, поблескивающей, как старая церковная утварь;
щуренок — детеныш, а совсем как взрослая щука в миниатюре; серебряные
плотвички. Впервые обратил внимание на их глаза, потому что вспомнил Филю, как
не хотел он рисовать для «чучелок» глаза голубям и сравнивал их с плотвиными.
Верно: глаза у голубей и у плотвы оранжевые, с черным зрачком, без смысла и выражения,
как пуговичные.
Несомненно, Сорокин учился у весьма и весьма
знающего человека. В незаконченном портрете кого-то из гостей князя, вероятно,
такого же любителя борзых, как и он сам, видны крепкие навыки. Владеет умением
вести работу. Прописано лицо, кисти рук, проложены тональные и цветовые
сочетания, которые художники почему-то называют отношениями. Все
свидетельствует о полученных уроках от толкового человека. Однако, похоже, что
не одной живописи Филофей научился, и есть тому свидетельство. В записках
управляющего упоминания о Сорокине редки, у него другие заботы, но в одной из
тетрадей (к сожалению, не хватает начальных страниц) все записи, относящиеся к
Филофею, характеризуют его не самым лестным образом. Подвержен мой Рафаэль «русской
слабости». Не сужу и не осуждаю. В наш нервический и издерганный век мы сильно
отдалились от порядков, царивших в дореформенной России, и не всегда даже
представить можем несправедливости и невыносимые обстоятельства жизни того
времени. И все же как-то не получается рассказ о погубленном этими порядками
таланте. Как говорится, водка тут тоже причем.
Какая, в сущности, характерная игра русской судьбы…
«Осип привез
Филофею из города круглую шляпу перлового цвета. Тот не нарадуется, пошел
фасонить к людской, шляпу на голове несет, как поднос, уронить боится; народ
собрался, дивится эдакой невидали. А тут Наська рыжая случись, Ивана Рябова
внучка, бойкая такая девчонка, огонь. “Давай, — говорит, — насцу”. Филофей
сдуру снял шляпу и подает: “На”. Думал, она и прикоснуться забоится к такой диковине,
а Наська хвать ее под подол, ноги раскорячила, да как сцыкнет. Народ так и покатился…»
«…Зашел к нему
— пьян лежит, в одежде, в сапожищах, простынка подлежащая пестра от клопиных
помет, кругом сор и дрязг, в хлеву чище. Мятая одежда вперемешку с бумагами,
корки киснут в тарелке, мух тьма-тьмущая, гудят так, что скляницы звякают. Не
приведи Бог! Велел Марфе пол помыть и прибраться, да хоть монашкой24 покурить, дух больно тяжел. Правду люди говорят, за рюмкой штоф тянется,
а там и четверть череду ждет. Не было б беды…»
Через несколько страниц ехидная запись:
«В коноплянике
у Рябова видел рогожное чучело в шляпе».
И еще о том же:
«Филька
шатается у старого скотного двора. На ногах едва стоит, глаза мутные, белые,
наподобие мороженого судака. Сказал ему Соломонову притчу: “Глупость
привязалась к сердцу юноши, исправительная розга удалит ее от него”. Отвечал
дерзко: “Слуга — служи, шатун — шатайся”. Мне говорить, тебе, Филька, — думать!
У Ивана на конюшне свежие рацеи мокнут, кого хочешь вразумят».
А вот письмо князя, больше похожее на военный
приказ.
«1. Вдовы
умершей Настасьи сына Филиппа предписываю женить на дочери Петра Спиридонова,
девке Акулине. Если не ближняя родня и поп будет венчать, безоговорочно отдать,
а если в родне и поп венчать не будет, тогда отослать девку в Корцово за
другого крестьянина, за кого староста отдаст.
2. Сына Петра
Сысоева за чужой лесок высечь при всем мире, а с его отца взыскать 25 рублей за
несмотрение за сыном и отдать сверх положенного тому, кто пойдет в рекруты, а
если еще раз хоть щепку чужую возьмет, то отдать, не спрашивая меня, в солдаты.
3. Сорокина
Филофея предупредить основательно. Сказать дураку, что еще замечен в пьянстве
будет, — в работу на солеварни в Солигалич отправится, пока дурь не выйдет».
Хотя и собирались над головой Сорокина тучи, как
видно, и в усадьбе, и на оброке он пользовался относительной свободой. Конечно,
приходилось красить полы и крыши по приказу князя, но портреты он писал не по
приказу. Не князь же заказал ему портрет чучельника, этого скорняка-художника,
в лице которого есть что-то от древних меря25. Это Яропольцев
обратил внимание на его плоскую физиономию, широкие скулы и добавил: «Сколько в
нашем русском народе всего намешано». Филофей и Рябова писал не по приказу,
пририсовал его к борзой, но не потрафил его сиятельству.
Князь употреблял Сорокина больше по собачьей части:
эдакий придворный живописец при собаках. Собаки в усадьбе, видно, дело важности
чрезвычайной. Едва ли не главная дворянская потребность состояла тогда в псовой
охоте. Филофей пишет портреты алмазок, а старый управляющий ведет своего рода
камер-фурьерский журнал собачьего двора. Сам не охотник, но дело это знает и не
без приязни к собачьей братии относится.
«С сентября
начнется настоящая охотничья потеха, и князя уж лихорадка охотницкая треплет.
Судили, брать ли Карая, нога у него не совсем зажила. Иван ставит вместо Карая
Громилу, из собак Кологривова, он от горских борзых с чистопсовыми. Громила
бьет зверя, заскакивая вперед, удалая собака. Или та же Заирка, добрая собака,
хоть и молода, во всех ладах, уже погодовала, уже скачка видна, ноги железные».
«Приехали
Белеховы и Бекарюков Егор Афанасьевич. Привезли две плетенки вина с
засмоленными горлушками. Не кашинской ли лозы? Мы против этих даров поистратились
впятеро больше, а зачем? Люди все свои. Еще сукна зеленого и серебряного галуна
на кафтаны выжлятникам и ловчим, синей материи стремянным и борзятникам, а
шапки, обшитые позументом? Старые не хороши? Мотовство одно».
Бесстрастный, протокольный характер записи:
«На двор
Лагунова забежала борзая собака соседа и бросилась на домашнюю. Чужую убили.
Через три дня Лагунов пил чай на террасе; на двор въехал соседский доезжачий и,
не снимая шапки, говорит, что барин приказал сказать, что ты убил у него
собаку, за это он сегодня сжег у тебя мельницу и в ней мельника с семьей, так
что: ты миру просишь или продолжать станешь? Просили миру. Съехались с охотами
и псарями в поле, на ничьей земле праздновали мир три дня…»
А как же мельник? Господа помещики словно одурманены
чадом курной избы. Сжечь мельницу с людьми! Какая дикая татарщина! А ведь, в
сущности, совсем недавние времена…
«…давали за
Злодея и Вихру пятьсот рублей ассигнациями да две дворовые семьи на выбор.
Злодей муруго-пегий, татарский, больно хорош. Не продали».
«Барин на коне
влетел во двор без людей и собак, без шерстинки в тороках. Тут и гроза
разразилась. Грозился, на Рябова гневался, а Иван — борзятник от Бога, страсть
к делу имеет, никто лучше его собак не высворит, а неусыпное наблюдение и
заботливость от отвращении заразы и чумы равных не знает. Как на березах в полушку
лист заиграл, он вообще роздыху не знал, не присел. К Успению у него всегда и
гнезда подвыты, и лисьи выводки огляжены. Толков…
… Промаялись в
неизвестности, пока охотники не вернулись. Доезжачий и выжлятники ввели стаю в
ворота чуть не на рысях, за ними борзятники со спущенными сворами. Господа
понурые в тарантасе; Иван исподлобья смотрит. “Карай приказал вам долго жить и
радоваться”. Откинул рядно на телеге, а там Карай, лежит, сердечный, на боку,
на пасти розовая пена запеклась, а шерсть белая, завитки шелковые, свалялась,
как пакля грязная. Гибель ни за что. Место короткое, ржавцы, перелон, крепь. В
таком месте собаку потерять недолго, чуть какая озарилась, тут и беда. Иван
предупреждал, не послушали. Говорит: “Стали в дубках да пеньках волка залавливать,
разъехался Карай, пришелся в корягу — только одного дыхнул”. Что и толковать,
собака была знаменитая, труженик добыточный и помощник вернейший…»
«День серый, самая
бы для охоты погода. С неба сыпется мокрая пыль, изгарь. Хоронили Карая. Велено
памятник ставить. У нас редко кто золотую середину понимает. Собака была — слов
нет, но ведь собака. Во что нам сей монумент обойдется? Расчесть надо. Осип уж
готов и чертеж представить, всегда тут как тут. Не есть ли сей монумент собаке
памятник человеческому тщеславию и мотовству?»
«Ивану
передано, чтоб обиды не держал на немилость давешнюю, в смерти Карая его вины
нет. Будто мы не знали».
Рассматривал два чудесных пейзажа, один с борзыми,
другой с гончими. Эти, разумеется, писались для Охотничьей гостиной. Каждая
собака пронумерована и подписана. Собачий реестрик таков:
«Борзые: Награждай, Угар, Злорад, Терзай, Вьюга,
Злюка.
Гончие: 1. Набат. 2. Зажига. 3. Добывай. 4.Шумило.
5. Гудок. 6. Докука».
Любопытно, что среди собачек нет Марсов, Аяксов,
Зевсов и Диан. Зато очень вероятно, что мужичок в лаптях, которому Добывай
положил лапы на грудь, какой-нибудь Аполлон.
11 июля
Есть отменно простой способ очистить картину от грязи:
разрезать обыкновенную луковицу и срезом протирать холст, после чего он сияет,
будто только покрытый лаком. Волнующее это занятие, наблюдать, как возвращается
яркость красок и холст загорается, будто под солнцем. Я вернул былую свежесть
портрету Осипа Варфоломеевича и приступил к автопортрету Филофея. Просветлело
лицо, и Филофей глянул на меня блестящим плутоватым глазом. Пройдоха-парень,
деревенский щеголь с зализанной лакейской прической да еще и с завязанным
глазом. Единственный его автопортрет весьма красноречив. Возможно, это желание
художника сказать: да, я такой! Его загружают рутинной работой, которую
выполнит любой маляр, в то время как он способен создавать «Вандиковы полотна»,
то есть чувствует в себе силы сделать нечто большее, чем уже сделал. Мне не
кажется смешной самонадеянность одаренного подневольного человека. Мне его
искренне жаль.
Расчищая портрет и размышляя подобным образом,
внезапно ощутил я, что не один в столярной; так случается почувствовать
пристальный взгляд спиной. Оборотившись, увидел я в дверном проеме темную
сгорбленную фигуру сумасшедшего старика. Но смотрел он не на меня, отнюдь. Он
не сводил глаз с портретов. Не проронив ни слова, тяжелой шаркающей походкой
доковылял он до картин, и на меня пахнуло запахом старости: нечистого тела и
одежды. Теперь он стоял перед полотнами, молчал и думал невесть о чем. Я был
уверен, что старик меня не замечает, однако, ошибался. Обратился он именно ко
мне:
— И вы полагаете, сударь, что эту грязную личность
можно оттереть луком? Его железной скребницей не отодрать. — И добавил: —
Pauvre sire, pauvre talent!26
Потом он посмотрел на портрет Осипа.
— О-о! Это тоже большой мошенник, ancien ru27!
И побрел, волоча ноги, к дверям.
Эта сцена ввела меня в сильное недоумение и оставила
странное ощущение. Я облокотился об оконницу и наблюдал, как он удаляется по
освещенному солнцем двору, приволакивая ноги. Из-под шапки торчали седые,
нестриженые космы волос. Внезапно он обернулся на окно столярной, я отпрянул и
под рукой, которой опирался на косяк, неожиданно заметил странные щербины.
Из-под слоя краски отчетливо проступали вырезанные инициалы: «Θ.С.».
Яропольцев моего удивления не разделяет:
— Вас поразило, что сумасшедший старик по-французски
изъясняется? Нечему удивляться, он и не мужик вовсе. Говорят, был когда-то
гувернером в усадьбе, дети выросли, разъехались, барин умер, вот и усадьбу
продали, а он остался — мыкается неприкаянный. Выкиньте этот вздор из головы.
Почитайте лучше газеты, что в Европах делается, не в одном Смородникове люди
живут. О всех сумасшедших думать — сердца не хватит. А у нас на Руси-матушке в
них недостатка нет. Хоть в святцы загляните: одни блаженные да юродивые. В
каждой деревне свой дурачок. У нас — старик, в Смородникове — дурочка. Так и
зовут: Варя-дурочка. Зимой и летом босиком бегает. В прошлом году мы осенью
сюда с женой приехали, дела с покупкой усадьбы улаживать, остановились в
Смородникове, здесь еще негде было. Жена жалуется: зачем привез, скука, погода
плохая, голова болит. Целыми днями у окошка сидит. А Варя-дурочка по грязи
шлеп-шлеп, подбежала, постучала по оконнице хворостинкой. Жена раму приоткрыла,
а та быстро так, скороговоркой:
Ангел
летел на Покров,
Катя
проснулась от сна,
Ангел
сказал ей три слова:
С
Ангелом, Катя, тебя.
Жену мою Екатериной зовут. Так верите ли, все ее
мигрени прошли, как рукой сняло. И до самого отъезда была здорова и весела.
12–14 июля
Пробыл в Чухломе три дня. По протекции здешнего
коллеги, фотографа Июдина, остановился у секретаря судебного присутствия
Моисеина, у него и комната для жильцов есть, во время уездных съездов
кто-нибудь из членов суда непременно у него квартирует. У Июдиных полон дом
детей, а здесь только сварливая теща и некрасивая жена, а дом просторный, но
какой-то унылый, постный. Окна без цветов, стены голые, ни одной
фотографической карточки или пришпиленной картинки. Даже часов нет. Он и сам
такой: тихий, будничный. Как обедня без певчих. Книжки только духовные. Богомолен.
На столике в гостиной в раскрытом виде «Богомысленные размышления Ефрема
Сирианина». Некоторые места обведены или подчеркнуты карандашом.
«Дни и часы,
как тати и хищники, окрадывают и расхищают тебя — нить жизни твоей постепенно
отрывается и сокращается. Вместе с днями и часами исчезает на земле и жизнь
твоя…
…Каждый день
предает погребению свою часть. Каждый час кладет в гроб свою долю, и в быстром
полете времени они уходят, исчезают и обращаются в ничто».
Словно свое умонастроение очертил, характер свой
подчеркнул. Ко всему мается желудком. Часто бывает в Авраамиевом монастыре,
пьет масло из лампадки у образа преп. Авраамия, вроде помогает. А докторов на
дух не переносит.
Попросил Моисеина помочь ознакомиться с архивом
суда. В канцелярию попал только в понедельник. Судейские «герои 20-го дня»28
на все вопросы и просьбы давали ответы одного рода: «не приказано», «никак
невозможно», «архив в ведении губернии», «без разрешения начальства нельзя».
Обошлось мне это «нельзя» в 10 рублей! С грехом пополам удалось сделать выписки
из интересующих меня бумаг.
Из дела о дворовом человеке князя Шелешпанского
Филофее Сорокине:
«Филофеем меня
зовут, Федоров сын, от роду мне двадцать семь лет, веры грекороссийской, на
исповеди и у Св. причастия бываю каждогодно, грамоте учен, в штрафах и под
судом ни за что не находился, Костромской губернии, Солигаличского уезда,
помещика Л.В.Шелешпанского дворовый человек показать имею:
Находился в
Чухломе, проживал у мещанина Гаврилы Колчина. Текущего года июля месяца 30 дня
обще с монахом Ионой встретили на улице знакомого по прошлому году человека, о
котором известно токмо прозвище — Клепик. Этот Клепик позвал нас в кабак, где
пребывали до вечера, когда иеромонах Иона был сыскан. Я не знал, что он
самопутно, без ведома игумена, учинил из монастыря отлучку, обращался по мирским
домам и не ночевал в монастыре две ночи. Иона уже содержался однажды в
правлении взаперти и боялся быть наказан в другой раз, и потому мы побежали. Клепик,
настоящего имени которого я не знаю, потерялся дорогой, а мы с Ионой оказались
весьма пьяные и шатались по разным местам и, не помню как, пришли к дому купца
Шуваева, хотя тогда я не знал, чей это дом. Там мы совершили непорядочные
пьянственные и буянственные поступки и были взяты посредством стражи под арест.
Человек по
прозвищу Клепик беглым бродягою не показался, сам он говорил, что в коновалах
при барине состоит, но ни места, ни барина не называл, а на коновала никак не
похож, это я сразу приметил, но о том больше не спрашивал. В том, что он украл
в тот день десять рублей ассигнациями и куда бежал, я
не знаю, что и показал по самой сущей справедливости, подвергая себя за ложь и
утайку суждению по законам.
Филофей
Сорокин руку приложил».
Из рапорта:
«По исполнении
указа от Августа 10 дня 1839 года за № 2990-м суд донести честь имеет, что
присланный дворовый человек Солигаличского помещика Шелешпанского Филофей
Сорокин за драку и брань непотребными словами в пьяном виде по решению оного
суда водворен в вотчину.
Старший заседатель
Сальков».
Воля ваша, а картина в чисто русском жанре.
Лютеранского пастора в подобной компании трудно вообразить, да и невозможно это
было29.
Больше никаких документов, относящихся к пребыванию
Филофея в Чухломе, нет.
Благодаря любезности Дмитрия Павловича Июдина
удалось сфотографировать несколько портретов в домах обывателей. Домов таких
немного, но без его помощи проделать это было бы крайне затруднительно, а Июдин
здесь знает всех, и его все знают.
Наш брат-фотограф решительно держит верх над
мастеровыми живописного цеха. Быстро, недорого и с ручательством сходства. Да
и, если быть откровенным, много ли преимуществ у живописи перед изящно
сделанным фотографическим портретом? Разве что в отсутствии красочности. А эти
потемневшие от времени и не всегда искусной рукой исполненные портреты и в
красках немного выигрывают.
Большинство здешних владельцев живописных портретов равнодушны
к своим родословным, толком даже не знают, чьи портреты висят у них на стенах.
То ли я недостаточно сведущ в живописи, то ли кисть Сорокина все же не
«Вандикова», но, сознаюсь, по манере я работы его не отличал. Приходилось
снимать и осматривать оборотную сторону холста в поисках подписи. С одним
портретом вышел досадный казус: фотографировал во дворе под навесом, показалось
темновато. Воспользовался магниевым освещением. Магниевая смесь у меня с
марганцевокислым калием, от нее довольно много коричневого дыма. Дым перепугал
и переполошил всю округу. Думали, пожар. Это сильно повредило мне во мнении
обывателей, соглашались на съемку очень неохотно. Июдин посоветовал
пользоваться магниевой смесью по патенту Байера. Горит несколько медленнее, но
дыма мало.
Хотел посмотреть Авраамиев монастырь, но Моисеин
отсоветовал. «Начальство прибыло, епархию объезжает, богомольцев тьма, в собор
не протиснуться, и нищие со всей округи собрались, только блох наберетесь. Я и
то не поеду, а надо бы, маята к душе подступает, тошно делается».
В усадьбу возвращался лесным проселком. В низинах
грязь не высыхает даже в сушь, колеса вязли по ступицу. Несметная рать мошкары
столбом над головой, как дым из трубы. Чуть не заели насмерть. Охота
путешествовать по уездным дорогам решительно пропала, так что г.г. редакторам
придется удовлетвориться найденным и сделанным.
15 июля
Мылись в бане. Баня у Яропольцева одна на всю
округу. В деревнях их нет и не было. Летом моются в реке, зимой — в русской
печке. Как это делается, представляется мне неразрешимой загадкой.
В каретном сарае работы не ведутся, только доски
сложены у настежь открытых ворот. Полумрак. Слева санный возок и простые сани
без оглобель, стоймя примкнутые к стене. Рядом старый пудовый хомут.
Во всю ширину торцовой стены огромная, под шестерку
лошадей, дорожная карета с княжеским гербом. Стекол нет, нет и двух продольных
рессор, отчего высокие козлы завалились. Босонные тесьмы у запяток срезаны.
Фонари выворочены, а вот замки в дверцах остались без влияния времени, легко,
тихо и быстро открываются и защелкиваются. Изнутри карета обита темно-синим
репсом, серым от пыли.
Князь, как видно, ценил удобства, последнее слово
проселочного комфорта — откидывается часть сиденья, скрывающая клозет.
На струганых досках фабричные играют в карты.
Выигрывает у всех молодой парень на деревянной ноге, другая — в щегольском
сапоге с набором. Проигравший после первого абцуга работник ворчит: «Поди
выиграй у такого. Ничем, кроме картей, не занимается, на чугунке ему ногу
отдавило, работник никакой, вот в секу цельными днями и режется. Как не
наловчиться?..»
Я не видел, как подошел полоумный старик. Слова
прозвучали неожиданно:
— А-а, извечная утеха людской… Разлюбезная
подкаретная30. (Говорит грассируя, — подка-рр-э-тная.)
Вид у старика дикий: сивая щетина, почти борода,
свалявшиеся патлы волос, кустистые брови, на лице бородавочные наросты. А лицо
у него очень примечательное: крупные, резкие черты, внушительный нос, массивный
подбородок. Но, главное, большие, с набрякшими веками и очень живые, несмотря
на старость, темные глаза! И взгляд! Не найду определения: подозрительный,
проницательный, высокомерный? Не то, хотя все отмеченное есть. Есть и
презрительное нечто, будто смотрит на нас издалека и наша суетная жизнь кажется
ему бесцельной и пустой. Да, экземплярец!
Все же мои рассказы о Сорокине не прошли для
Яр<опольцева> даром. К росписям Филофея он относился, как к штофным обоям
(по его словам), даже не приглядывался. Предполагал их снять, а стены покрасить.
Поднялись вместе на второй этаж. В Охотничьей он
только пожал плечами.
— Кабанов здесь отродясь не водилось. Сочинитель ваш
Филофей.
Античная гостиная с вакхической сценой была оценена
с неожиданной стороны:
— Вот это верно. Наш народ мастер вакханалии
представлять. В приснопамятном пятом году в Шуйском уезде я сие представление
воочию наблюдал. Усадьба горела! А у меня амбар сгорел, и в нем чесаного льна
на тринадцать тысяч! Дорого мне эта вакханалия обошлась. Все они вроде этого.
И он показал на мужика с деревянным трезубцем.
Перед князем в виноградных гроздях мы остановились.
То ли оттого, что я совсем недавно безумного старика по-настоящему рассмотрел,
а Яр<опольцев> впервые вгляделся в изображение, только стояли мы с ним,
пораженные одной и той же мыслью. Чертовщина какая-то! Князь — вылитый безумный
старик! Яр<опольцев> мне:
— У старика лицо в бородавках, как у хороших собак,
а здесь чистое. А так — похож, ничего не скажешь.
16 июля
Молния ударила в жилинскую церковь. Поехали на
двуколке смотреть. Горели стропила внутри крытого железом шпиля, народ
столпился, ахают, причитают, разговоры идут:
— Посетил Господь!
— Дал знак!
— Выгорит, упадет. А может, устоит?
— Нипочем не устоит. Чисто свечка коптит.
В синем после прошумевшей грозы, безоблачном небе
медленно и далеко тянулась параллельно горизонту извивающаяся струйка дыма,
исчезая за лесом. Она была похожа на бандерольку, привязанную к кресту. Потом
заскрежетало, вырвались языки пламени и сноп искр. Шпиль повело, он начал
заваливаться и рухнул. Народ разом ахнул и стал креститься.
На земле уголья потушили быстро. Осталась курящаяся
груда погнутого железа.
Не торопясь, поехали назад. Яропольцев сказал:
— Ничего, выстроят заново, плотников хватает. А вы
на это посмотрите. — Он кнутовищем указал на избу у самой околицы.
Убогая избенка с двумя маленькими окошками почти
вровень с землей скособочилась, едва не касаясь стрехой дороги. Из соломенной
крыши вместо трубы торчала плетеная корзина с дырой.
Это необъяснимо, неужели на трубу кирпичей не
достать — завод рядышком? Не надо, и так сойдет. Вот и шпиль поставят, а
громоотвод — едва ли. Авось, Бог милует. И все так, все на авось.
Дневник Майера:
«Театральная
гора-вулкан холстом более не обтянута, утайкой сняли. Кто? Без Осипа Фильке на
штуки пускаться ума нет, однако винца где-то промыслил. Где? Напомнил ему, что
в письмеце-то княжеском сказано: до Солигалича тридцать верст всего, бочки с
рассолом потяжелее кисточек будут. В ответ — несуразица. “Неизвестно еще, кто
их катать будет”. Неизвестно, дескать, кого кистью прописать может. Хотел ему
прописать лозанов немедля, да взглянул, смех разобрал: волосы не чесаны,
сюртучок запакощен, как есть пустой человек».
После слов «кто» и «где» поставлены такие жирные
вопросительные знаки, что нет сомнения, со своим дотошным характером Майер дела
так не оставит, дознается.
«Яков
Прокопьев с Филькой друзья-приятели, за ними пригляд нужен… ставят водостоки,
жесть муравчатая крашеная, а по условию должна быть двойная, густовылуженная… С
Яковом всегда так, посулит одно, да и словчит, а жестяник и лудильщик стоящий —
все фигурное делает. У Якова сестра Степанида овдовела, будучи брюхатой; в
Питере жила безвыездно, за Петром Мартьяновым; и муж, и двое деток у нее умерли
в огне на пожаре, и будто бы Государь пожаловал ей тысячное пособие и изъявил
монаршую милость быть восприемником у ребятенка. Веры словам Якова нет, не
твердый он на слово человек, да и казны не хватит всем вдовицам вспомоществование
жаловать; а пожар в балагане точно что был велик, и много людей погорело,
Царствие им Небесное! Филька тоже уверяет, что слух, дескать, основательный, да
больно сами они с Яковом неосновательные…»
И приятель у Филофея не без склонности к художеству
— «фигурное делает». А вот императора Николая Павловича мне трудно вообразить
восприемником у какой-то Степаниды Мартьяновой.
«Князь не злоблив, но под руку ему попадаться
не след, горяч; кровь-то родственная нет-нет, да и скажется. Дядюшка да
тетенька ихние ох, крутеньки были, оставили по себе память, Бог их прости.
Филька должен по одной половице ходить, да на другую поглядывать, а он,
пустомеля, дерзит: ему, дескать, ерундовиной заниматься не с руки, он настоящие
холсты начал делать».
«Отправлял обоз в Солигалич: семь подвод
парой, одна — в одну лошадь, старшим — Иван; увезли Фильку...»
Эх, Филя-простофиля! Грянул все-таки гром над твоей
непутевой головой!
Отметил, что уже давно Филофей небрежительно
называется управляющим Филькой. Грустно читать список, который составил старый
немец скорее по привычке к порядку, чем для дела, пересчитав нехитрое имущество
Сорокина.
«Сюртучки —
три, среди них один шелковый, два из домотканого сукна. Шуба овчинная, крытая
нанкой, одеяло канифасное, подушка перяная...»
Не забыл даже помадную банку с персидским порошком,
а про картины Сорокина только обмолвился: «Частью на пяльцах, частью без оных,
многие попорчены, да бумаги изрисованной много листов».
Картины вперемешку с сюртучками!
Последняя запись этого печального каталога:
«Образ Спаса
невеликий, вершка три, впрочем, окладец посеребренный. Велел Марфе прибрать, в
пустом жилье негоже иконе быть».
Больше имя моего Рафаэля в записках Майера не
встречается, да и сам управляющий пишет реже, заботы нешуточные, имение
разорено.
«Положение дел
хуже, чем сказать бы скверное; брожу как очумелый и не придумаю, что начать.
Князь как уехал в губернию об отсрочках хлопотать, так как в воду канул, ни
письма, ни нарочного. Уж срок бы воротиться. Долги наши простираются до…»
Здесь Майер сумму не выставил, вероятно потому, что
и сам не знал, какова она. Думается, очень и очень значительная.
«…потревожен
был неожиданным приездом приказных. Развязно разговоры говорят, уважения
должного не выказывают; когда мы щедроподатливы были, так они в лоск стелились…
по совести сказать, поделом и нам, все профершпилили, все промотали… В конюшне,
окромя козла, скоро ничего не будет, кучерам только и дел в карты играть.
Сказать Мишке, чтобы коновала привел, конь Звучный, вроде на правую переднюю
припадает, не захромал бы. А сколько верховых-то было! Все прахом идет».
«Год черным
был и преисполнен не только множеством хлопот и забот, но разного рода
неудовольствий и огорчений…»
«Прихоти и
запотрои до добра не доводят, притом, будучи принужден князю во всем том
поневоле и против хотения содействовать, имел я тысячу смущений и беспокойств,
и оные продолжались во все течение сего года особенно».
«…никак князя
не найдут... Человек не иголка, а подите, никак его не сыскать; но сыскать
денег, вот задача неподсильная».
Так и вижу одинокого, покинутого старика с болью на
сердце, что все уходит из рук. В этой последней тетрадке у него и почерк
изменился, строчки пляшут, и речь иногда совсем несвязная, путаная. Жаль его.
Ворчун, но честен. Помещики русские были большие мастера глазки денежкам
протирать. Но надо признать, что и не чистый на руку управляющий был больше правилом,
чем исключением, а Майер поистине образец верности долгу. Яр<опольцев>
сказал: «Удрал куда-нибудь за границу ваш князь от долгов и уж не вернулся,
конечно. И усыпальница оттого пустует».
«С перепрыской
дождя ноченька, непогодлива. Сон нейдет, что будешь делать; встал, думал, выпью
рюмочку рейнского, сердце щемить перестанет, мысли горькие уйдут, да и сон
придет. Как на грех попался на глаза журнал, что князь выписал, об извлечении
доходов с имения без отягощения крестьян и вредных следствий; тут и лоскутки
сна исчезли. Так ли хозяйствовать в журналах учат, как у нас дело идет, ведь
сквозь пальцы имение уходит. Люди куда? Куда мне на старости лет? Денег не
нажито, не о себе радел. Это ли не вредные следствия!
Горько будет,
коли вновь вместо покойной старости испытать придется лишения, бывшие в летах
юношества».
…аров31 луг или Макарьев, называют
по-разному, какого-то Макара здесь в грозу убило. Большой пологий холм, скаты
которого эскарпированы наподобие греческого амфитеатра. В склоне вырезаны и
одеты дерном уступы-скамейки. Перед холмом ровная площадка для сцены. Размеры
сцены только угадываются по остаткам фундамента. Полукругом посаженные за
сценой деревья разрослись, а очертания холма сгладились и покрыты высокой,
густой травой. Рядом с бывшей сценой боком врос в землю пьедестал неизвестной
статуи. Мрамор посерел и растрескался. Здесь когда-то устраивал свои
представления Осип Маратти и удивлял гостей князя своими чудесами — «извергал»
вулкан и показывал бушующее море. Сейчас здешние мужики о театре имеют весьма
смутное понятие, да и театр есть только в губернской Костроме. На дороге
встретил похороны, хотел отойти на обочину, да не туда. Мужик поправил, указал,
что сворачивать полагается вправо. Провожают всем приходом, из всех деревень.
Желая завершить и дополнить заметки за день,
засиживаюсь до второго часа ночи. Лампа начинает коптить, днем забыл заправить…
17 июля32
По телеграфу Высочайший указ о мобилизации четырех
военных округов.
Мобилизация, война — полная неожиданность!
Разумеется, Россия, будучи традиционным протектором
славян, не могла равнодушно взирать на опасность, которой подверглась
православная Сербия. Но у меня, думаю, как и у многих, было ощущение, что это
вызов, угроза всему славянству, не только Сербии. Война ни в коем случае не является
неизбежным итогом европейского развития. Ее должно и можно было избежать.
Намерение Германии писать историю штыком, не считаясь с естественным правом
народов, привело к событиям, неизмеримую серьезность которых нет надобности
подчеркивать.
Днем по пыльной улице проехал рассыльный из
волост<ного> правления. Стучит палкой под окнами, созывает сход. А в
деревне почти никого, кроме ребят, страдная пора, все в поле, бабы дожинают
рожь, мужики на сенокосе за 10–12 верст. Через ребятишек разыскивали старост и
десятских. Вечером все в деревне, возле правления толпа. Запасным велено
явиться на другой день в Корцово. Мужики внешне спокойны, а вот у баб заметна
тревога: «Что, мил человек, всех наших мужиков погонят на войну или как?»
В газетах опубликован Высочайший манифест. Несмотря
на глубокий патриотический смысл, слова, взятые из времен Александра
Благословенного, звучат в наш век не так, как должно. Театрально-старомодно,
что ли? Впрочем, не мне судить.
Мужики вернулись из уезда, уже зачисленные в ряды
войск. Пехоте дан срок на сборы 5 дней. Мало.
Многие обращаются с просьбой снять их на
фотографическую карточку.
В деревнях сборы запасных, приготавливают лошадей на
сборные пункты.
Доставка призванных до мест явки по закону
возлагается на население. Если село от места явки не далее 25 верст, призванный
добирается за свой счет. Если дальше, — должен добраться до сборного пункта, а
оттуда по 3 человека на подводе до города. Оплата за доставку по особой таксе
за счет земских средств. До Корцова идут пешком.
Напутственные молебны и гульба — водка льется рекой.
Тут и противники пьянства не прекословят. «Пущай подурят, там их усмирят».
В проводах участвует вся деревня. Сквозь толпу
пробирается старушка, сует в руку новобранца последние гроши, долго крестится,
желает доброго пути. Призываемый всех целует, с малых до старых, просит, чтоб
семью не оставили.
Был в жилинской церкви на молебне. Полна народу.
Крестьяне жалеют солдат. «Наказание Господне.
Великая тягость». «Не видать детей живыми домой или как придут калеками?»
«Хорошо тому, кого война пальцем не заденет».
Русский мужик любит покуражиться за счет своих бед и
напастей, но сквозь кураж прорывается настоящая печаль. Уже поют частушки,
сочиненные деревенскими рапсодами. Записываю, что запомнил.
Не
ходи ты, мой товарищ,
Не
ходи при горюшке,
Все
равно головку срубят
На
германском полюшке.
Скоро,
скоро нас угонят,
Скоро,
скоро уведут,
С
кокардой шапочку наденут,
Саблю
острую дадут.
Не
тужи, моя милашка,
Я
вернуся с «похвалой»,
Заслужу
я крест-Георгий,
Заживем
тогда с тобой.
Артельный староста Иван Серг<еевич> Белоусов
привез почту. Он единственный, кто пользуется доверием и уважением
Яр<опольцева>, его правая рука. Учился еще по псалтырю, и так затрещинами
вколотили в него эту премудрость, что до сих пор употребляет примеры из своего
учения как присказки: «Мыслете — му-му, кнутом по заду жик — мужик».
Бел<оусов> опасается голода.
— Плохой урожай, хуже быть нельзя. Дай Бог собрать,
что посеяно. Рожь еще с зимы никудышная, а от суши и вовсе негодная: редкая,
низкая, колос мелкий. А что весна скажет? Народу и лошадей уж много не будет.
Крестьянскую работу понять надо…
Я и сам видел: трава повсеместно плоха, а на
возвышенных местах дочиста выгорела. Рабочие руки и теперь дороги, нанимаются
косить по рублю в день на хозяйских харчах. И сено продают по рублю пуд — цена
здесь небывалая. Скотину подкармливают дома, иначе падет от истощения, днем
держат на дворах из-за жары и множества насекомых, выгоняют только на ночь, а
выгоны — голые. Скот болеет.
Дни тянутся в бездействии, душой уже в Петербурге.
Семен Алексеевич находит ненужным менять день отъезда, а ехать в конце недели,
как условились, на станцию Буй, а потом в Петербург. Лошадей свободных нет, а с
людьми, которых отправляют на войну, в качестве стороннего наблюдателя ехать не
хочется. К тому же они навеселе…
Его Апостольское Величество император Австрии,
король Венгрии Франц Иосиф объявил нам войну. Наш Государь нашел верный тон и
очень верные, нужные слова: «…и да поднимется вся Россия на ратный подвиг с
железом в руках, с крестом в сердце»33.
Публикация Елены Матвеевой и
Александра Аземши