Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 117 2016

Павел Нерлер

Моцарт и Нарцисс

Рудаковский год в мандельштамовском Воронеже

Три воронежских года

Мандельштам и Воронеж — эти имена уже неотрывны друг от друга. Воронеж для Мандельштама был и овидиевой Скифией, и пушкинским Болдином. Мандельштам для Воронежа — одна из самых ярких красок во всей его истории.

Осип Мандельштам приехал в Воронеж в июне 1934-го не на отдых и не в творческую командировку. Он прибыл в ссылку, в порядке исполнения назначенного ему наказания. Здесь он провел 35 последующих месяцев, лишь изредка отлучаясь в непродолжительные поездки — в частности, в Воробьевский район (две командировки от газеты — в 1934 и 1935 годах), на дачу в 1935-м (предположительно в Сосновку), в Тамбов (в санаторий, на стыке 1935 и 1936 годов) и еще раз на дачу — в 1936 году (в Задонск).

По признаку преобладающего общения воронежcкое трехлетье Мандельштама можно разбить на неравные трети, или, условно, — на три «года»: «год» с Павлом Калецким, «год» с Сергеем Рудаковым и «год» с Наташей Штемпель.

«Год Павла Калецкого», если считать его от приезда Мандельштама и до отъезда Калецкого в июле 1935 года, продлился чуть больше 12 месяцев: в это время Осип Эмильевич осваивался в Воронеже и приходил в себя после ареста, тюрьмы и Урала.

На «год Сергея Рудакова», вобравший в себя 15 месяцев (с апреля 1935 по июль 1936), выпали стихи первой из «воронежских тетрадей». Точнее, стихи пришлись на несколько месяцев, «общих» для двух «годов» — «года Калецкого» и «года Рудакова» (лишь «Летчики», стоящие несколько особняком, дописывались уже в отсутствие первого). Но вернулись стихи буквально на глазах — и даже в присутствии — именно Рудакова, хотя он и пытался повлиять на их дальнейшее «прохождение» и финальные редакции.

Самым коротким (с конца сентября 1936 года и до середины мая 1937) был «год Натальи Штемпель». Это самый изгойский и самый трудный период за все воронежское трехлетье поэта. Но отношение к ней, отношения с ней, как и с теми, кого она с собой «привела», впервые были по-настоящему и двусторонне дружескими. И не случайно именно в эти восемь месяцев созданы две «воронежские тетради» из трех!..

Если Калецкий относился к Мандельштаму скорее равнодушно, будучи связан смертельной болезнью жены, то Рудаков, напротив, был нацелен на общение с поэтом, о чем чуть ли не ежедневно, а нередко и дважды в день отчитывался в письмах перед своей женой. Эти письма — ценнейший источник свидетельств о Мандельштаме в Воронеже.

Спасибо «Пятнице»

Вот тебе и Воронеж!

С.Рудаков

Сергея Борисовича Рудакова выслали в Воронеж за его неправильное — дворянское — происхождение: правнук адмирала Бутакова и сын царского генерал-майора Бориса Александровича Рудакова, расстрелянного, вместе с одним из старших сыновей, в августе 1920 года в Омске. Сергей был самым младшим в семье, он родился 8 октября 1909 года в Виннице. В начале 1920-х годов матери, Любови Сергеевне Рудаковой, удалось перебраться вместе с младшими детьми в Ленинград (она умерла в 1932 году). В детстве она звала Сергея за что-то «Лисом»1.

Университетской корочки у Рудакова не было — не кухаркин же сын. Но два года он успел проучиться на Высших государственных курсах при Ленинградском институте истории искусств. В частности, ходил в 1929 году на семинар Бориса Бухштаба по поэтике Мандельштама и Пастернака.

После закрытия института в 1930 году какое-то время помогал Тынянову готовить собрание стихотворений В.К.Кюхельбекера.

Рудаков знал, любил и держал в памяти едва ли не всю русскую поэзию. У него была одна из лучших домашних поэтических библиотек в Ленинграде. Над его письменным столом висел портрет Блока2. Часами, захлебываясь, он мог говорить о любимых и нелюбимых поэтах и композиторах.

Вот каким он запомнился Наташе Штемпель: «Высокий, с огромными темными глазами, несколько крупными чертами лица: резко очерченный рот, черные брови с изломом, длинные ресницы и какие-то особенные тени у глаз — он был очень красив. Недаром Ахматова говорила о “рудаковских глазах”. Человек он был эмоциональный, горящий»3.

В Воронеже Рудаков жил на улице Достоевского, 24, где снимал комнату в полуподвальном этаже, деля ее со случайными сожителями — преданным ему Трошей, работавшим на кондитерской фабрике, и Веней, бухгалтером. Работы по профессии (а Рудаков был квалифицированный чертежник) почти не было, работы по призванию (филология) тем более — жилось и впрямь нелегко. Поддерживала его во всем, в том числе и материально, любящая и преданная жена — киевлянка Лина (Полина) Самойловна Финкельштейн (1906–1977)4.

Однажды Рудаков уже встречался с Мандельштамом — в начале марта 1933 года в Ленинграде, в гостинице «Европейская», где остановился поэт, приехавший ради двух своих вечеров. Уже тогда Рудаков, вероятно, пытался очаровать Осипа Эмильевича своими поэтическими опусами, но явно не преуспел. Поэтому само слово «Европейская» не раз всплывает в его переписке, став, в контексте общения со старшим поэтом, нарицательным: меткой и мерою фиаско.

О том, что в Воронеже находится Мандельштам, Рудаков узнал от своего друга Григория Моисеевича Леокумовича («Пятницы», как он его уничижительно называл). Встреча же с поэтом состоялась 1 апреля 1935 года — уже на третий день после появления Рудакова в городе.

Вот описание этой встречи в самом первом — от 2 апреля 1935 года — письме Рудакова из Воронежа жене: «…Шницель и какао в кафе, а потом сиденье на самодельном диване в покосившейся комнате, примус, необыкновенно легко разжигавшийся, хождение вдоль покосившегося пола.

В кромешно черную ночь уход домой через заднюю балконную дверь домика, стоящего на окраине железнодорожного поселка. <...> Линуся, понятно или нет? Лика — это Мандельштам. Григорию Моисеевичу — передай генеральную благодарность — ведь это он мне сказал о нем. Я не знал, что он в Воронеже. Они (он и она, которая сейчас в Москве) приглашают нас и Анну Андреевну на дачу (они будут под самым Воронежем с 20–25 / IV). А А.А. приедет 6–7 / IV. Может быть, приедет Яхонтов.

Вот тебе и Воронеж!» (32).

Описание дышит ощущением фантастической удачи, почтительной переполненности ею и даже благодарности небесам и другу «Пятнице» за такой неслыханный подарок: живой гений поэзии — собеседник и сосед.

Примеряя и разнашивая котурны: «космогония» Рудакова

Все идущее от него надо принимать
с великой осторожностью.

А.Ахматова

Знакомство продолжилось 4 апреля, когда Мандельштам и Рудаков вместе обедали и читали затем Щербину, Сумарокова и самого Мандельштама — его «Новые стихи», написанные до Воронежа5. Но уже на этой, всего лишь второй встрече мы с изумлением замечаем, как благородная почтительность Рудакова улетучивается, спонтанная благодарность сходит на нет, а им на смену приходят специфический эгоцентризм и безудержное самомнение молодого филолога.

Не прошло и трех дней от счастливого мига первой встречи, как Рудаков начинает выстраивать свою «схему отношений» с Мандельштамом. Начинаются бесконечные схоластические споры о рудаковских «системах» и «концепциях» (кстати — не только о поэзии6, а обо всем на свете!) и, что еще печальнее, об опирающихся на эти концепции, но оттого не более талантливых рудаковских стихах (здесь и далее все педалирующие выделения полужирным курсивом в цитатах из писем С.Б.Рудакова принадлежат мне. — П.Н):

«На мои о нем, мои о моей концепции с Коневским и Гумилевым — споры, в которых, Кити, чувствую свою огромную силу и правоту (вот бы это повторилось с Тыняновым!).

Углублять споры нецелесообразно, ввиду его нервности, и потому, что на 26 году литературной деятельности не обязательно он должен быть перевоспитан; это даже немыслимо. Я просто смотрю, как он мыслит, как говорит о других, судит. Это новая высокая стадия.

<…> Но я всегда с собою <?> и буду с теми, кто будет жить. Он мне так напоминает минутами Костеньку7, что боюсь за него. А здоровье очень плохо. Лина, а стихи, стихи — они будут у нас (написанных у него тут с собой нет, он запишет или продиктует), изумительны 8 восьмистиший.

Это не разговоры в “Европейской”8. Это жизнь равная, ровная, и со всеми своими качествами, с деньгами, калошами, комнатами и всем, всем человеческим» (33-34).

В этой цитате, как на ладони, — вся «космогония» Сергея Рудакова! Все «большие планеты» его мироздания — и Вагинов, и Мандельштам, и Тынянов (к ним относится, пожалуй, еще и Гумилев) — вдруг заводятся волшебным поворотом невидимого ключика, трогаются, поскрипывая, с места и, ускоряясь, начинают вращаться вокруг своего подлинного «центра» — Сергея Борисовича Рудакова: прошу любить и жаловать, со всеми его концепциями и стихами!

При этом собственные «концепции» и «стихи» в голове Рудакова теснейшим образом связаны. В том же письме он пишет: «Особый вопрос о моих стихах, которые стоят, в сущности, в итоге исторической концепции. Моя сила — ее сознание — это очень много, достаточно, чтобы жить» (Там же).

Без учета этой «космогонии» невозможно понять все последующее поведение Рудакова. И единственное, с чем Рудаков еще не определился: что для человечества важнее — его концепции или его стихи?

Мандельштам, конечно, только и думал, как бы это ему воспринять, усвоить и начать «руководствоваться» этими теориями! «Так скажите, в чем же общая суть, в 2-х словах?» — спрашивал он Рудакова. А тот в ответ: «А надо для этих двух слов написать томa»! (42) Но еще больше О.Э. раздражали из того же чугунного теста сделанные рудаковские вериги-стихи.

У Рудакова же собственные концепции и стихи — в космогоническом центре, а крупицы сведений о самом Мандельштаме, то есть все по-настоящему ценное — попутно и как-то случайно. Но именно за эти крупицы и только за них — вся наша искренняя признательность Рудакову.

5 апреля Рудаков впервые ночует у Мандельштама. В сделанной на следующий день записи о появлении «Скрипачки» он не преминул записать это чудо «на свой счет»: «А вот и мое достижение. После года или более М. написал первые 4 строки. О ней, о Бариновой9, после моих разговоров…» (34)

В данном случае он отчасти прав. Появление свежего человека, искренне влюбленного в поэзию, и впрямь стало для Мандельштама чем-то вроде нарзанной ванны и подействовало поначалу шипуче и окрыляюще — благотворно!

В свете рудаковской космогонии не удивляешься тому, что уже 7 апреля юноша Рудаков отбрасывает сандалии почтительности и впервые вставляет стопы в котурны ментора, из которых потом уже не будет вылезать: «Спасает О.Э., у которого и с которым масса забот. Он чувствует себя ужасно плохо и выдумывает все болезни, не исключая, кажется, женские. Он просто ребенок. <…> Сегодня водил О.Э. к профессору-терапевту. Тот ему ничего толком не сказал, а дитя успокоилось» (35).

8 апреля он торжествует очередные свои «победы». Под благотворным его нажимом Мандельштам начинает «признавать правоту» Рудакова по всем линиям — от Вагинова до Сумарокова: «Читал О.Э.Вагинова, он страшно протестовал против сего, кроме последнего стихотворения (про ветер, снег и умиранье соловья), которое ему чрезвычайно понравилось: “Вот это настоящие посмертные стихи”...10 <...> Лика, даже страшно и жутко от огромности моих мыслей, от масштабов планов. М. сперва лез в бутылку (“Что это, карманная история литературы?”). Но тут-то и начала вскрываться моя сила, его (как ни страшно) консервативная беспомощность» (36).

А вот еще одна деталь из того же письма: «Между прочим, интересная комическая подробность: М. переводит “Иветту”11 и много со мною советуется, думая, что я плохо (?)12 знаю французский язык (но все же знаю), а я, с присущей мне гениальностью, прослушав французскую фразу и из полуслов поняв смысл, даю наиболее удачный перевод. Честное слово! Он воспевает мое знание русского языка (которому я не удивляюсь), а я чувствую себя “переводчиком”, не зная языка французского» (Там же).

Итак, не осталась без менторского вмешательства и мандельштамовская поденщина: гений-то дышит где хочет, и вот Рудаков, даже не зная языка, уже находит и диктует потрясенному Мандельштаму наилучшие варианты перевода — с листа и вслепую!

10 апреля Осип Эмильевич не выдержал, и между ним и «ментором» произошла первая серьезная стычка: «Далее вечером вышел с ним грандиозный разговор о моих стихах. Хуже, чем в Европейской гостинице. В чем дело? — Не понимаю. Он обо мне говорит с таким непониманием, как худшие читатели мира о нем самом. Единственная истинная истина, что 90% моих вещей — о стихах и узком литературном круге ассоциаций. Это (и мы согласны) близит нас с Вагиновым. Но дальше, прости, но вздор. Много блеска, ума, но все зря. Это сейчас говорит моя святая вера в себя. А он вроде барана — уперт. Поверить, что стихи плохие или даже далеки от его стихов, — немыслимо. Он меня “пугает” Тихоновым (что я на него похож)13. Если бы он был М., но не О.Э., или О.Э., но не М., — я его послал бы к лешему. А сейчас надо воспитать, обратить» (38).

11 апреля — новая запись: «О стихах спор принимает замечательный оборот. В новой функции всплывают акмеистические (!) традиции и навыки. Это сверх всего сделанного за последние годы. Отсюда и полемика. А в деталях — на моего Державина — читал своего (замечательнейшего, но являющегося развитой параллелью моего, правда, с моралью!?!?..)14. Какая, Кит, безумная сила за Гумилевым, победа ведь за ним. Гениальнейший М., со всем своим параболическим путем вышел из Школы и придет к нему. Но стихи, стихи — чудо — за них можно полжизни отдать».

Как видим, иногда Рудакова и озаряет, но лишь иногда. Вот настрой 17 апреля: «Близость М. столько дает, что сейчас не учесть всего. Это то же, что жить рядом с живым Вергилием или Пушкиным на худой конец (какой-нибудь Баратынский уже мало). Масса мыслей вокруг этого, мыслей, которые в мировоззренческом аппарате встают сейчас на место. <...> Важно нечто неуловимое, а не сами литературные мелочи. Хотя есть и они (то, что надо запоминать для анекдота, для биографической детали).

Сегодня — опять о рельсах, что видны с балкона, и о том, скоро ли нас повезут поезда. А он говорит:

Я семафор со сломанной рукой
У полотна воронежской дороги

(у него сломана правая рука выше локтя)» (43).

Да, за такие ремарки и правда — многое можно простить Рудакову.

Многое, но не все.

Рудаковская «космогония» вырулила на нелепое отношение своего автора-«солнца» к Мандельштаму как учителя к нерадивому ученику. И отныне она допускала только одно: учить, поучать, приручать, воспитывать.

13 апреля Рудаков впервые встречается у Мандельштама с Калецким — и тут же встраивает в свою «космогонию» и его, сию «малую планетку».

Аттестуя позднее Рудакова, Надежда Мандельштам писала: «Уж слишком, например, он был высокомерен и вечно хамил со вторым нашим постоянным посетителем — Калецким, тоже ленинградцем и учеником всех наших знакомых — Эйхенбаума, Тынянова и других... Скромный, застенчивый юнец, Калецкий говорил иногда вещи, которые другие тогда не решались произнести. <…>

Он выглядел совсем невзрачно рядом с рослым и красивым Рудаковым, но внутренняя сила была на его стороне, а Рудаков, издеваясь, называл его “квантом” и пояснял: “Это самая маленькая сила, способная выполнять работу”... <...> У Рудакова оказался резко выраженный учительский темперамент. Он учил всех и всему: меня — переписывать рукописи, О.М. — писать стихи, Калецкого — думать...»15

Рудаков же пишет жене 13 апреля: «Мы (больше я) говорили, а М. слушал, и чувствую, что на косвенном материале (т.е. не на прямой беседе — полемике с ним) он постепенно привыкает к моим принципам. Но острит, что я так люблю все третьестепенное (Щербина etc.), что он за себя боится. Мы вместе зачитываемся Комаровским и ждем для этого А.А. (!)16. Интересный момент: Калецкий спрашивает, а что можно сказать о Комаровском (дело в том, что М. просто рассуждает — человеку удалось написать нужные вещи, и близок скорее к социологии, чем к истинной истории литературы, хотя все понимает). Я отвечаю: он, по моей концепции, является одним из очень чистых в типовом смысле акмеистов (!) раннего периода этого течения. (Биографически Комаровский был чужд, а может быть и враждебен акмеизму). М. ворчит (“не приемлет” Комаровского в акмеисты), а я свое — и не опровержимое. Он после пары оговорок сдается» (40).

Рудакову невдомек, что поэт вовсе не «сдается» ему, а отчаянно — при этом стараясь не обидеть, — от него отмахивается.

15 апреля Осип Эмильевич с Сергеем Борисовичем торжественно жарили и поедали яичницу, запивая ее сладким чаем с булкой с маслом. К полночи только и «…подошло чудное и разговорное настроение. <…> Но вчерашний разговор кончился признанием существования системы литературы по моему образцу. Так хочется работать и воплотить все нужное. Ведь он только не понимал, а когда будет сделано, не поймут только безграмотные» (42).

Таким виделся Рудакову его аналитический, поэтический и педагогический потенциал. И тем досаднее учителю, что ученик — неисправимо нерадив.

Но 21 апреля он все же поправляет себя: «Знаешь, эти 20 дней такая эпоха, что не мог оторваться от ее пейзажа <...>. Говорю якобы о нем, а на самом деле о себе, о своем мире» (45).

Разговор Рудакова о Мандельштаме? Не такой ли это подход, что и у самого Мандельштама — в «Разговоре о Данте» — к Данту?

Увы — противоположный! Если, пропуская через себя Данте, Мандельштам искал и находил в себе дантовское и, — как бы через Данте, — лучше понимал себя, то Рудаков не столько искал в Мандельштаме себя, сколько навязывал ему свою «систему» и ловил упрямца на неподобающих несоответствиях.

Первая воронежская тетрадь

Больше нет человека — есть Микель Анджело.

С.Рудаков

Спустя пять дней после первой встречи, 6 апреля 1935 года, письмо Рудакова жене фиксирует, пожалуй, самое главное — настоящее и беспримесное чудо. Накануне, 5 апреля, к Осипу Мандельштаму, поэту, снова вернулись стихи!

В тот вечер, вдвоем с Рудаковым, Мандельштам был в зале Музтехникума на концерте скрипачки Галины Бариновой, пианиста Александра Дедюхина и баритона Леонида Луговского. О Бариновой Рудаков назавтра записал: «У нее невероятный цветаевский темперамент, 22-х-летняя молодость и неартистическая живость». И далее: «После года или более М. написал первые 4 строки. О ней, о Бариновой, после моих разговоров —

Играй же на разрыв аорты
С кошачьей головой во рту.
Три черта было, ты четвертый
Последний, чудный черт в цвету.

Это должно стать концом 6-строфной вещи, у которой дома появилось и начало:

За длиннопалым Паганини
Бегут цыганскою гурьбой
Все скрипачи» (34).

Итак, вечером 5 апреля, прорвав очередную слежавшуюся плотину, вновь забил кастальский ключ — и полились стихи! Началась работа Мандельштама над «Скрипачкой», а стало быть, и над воронежскими стихами в целом!

Эта работа, уже не останавливаясь, достигла своего апогея к 17 апреля. Со священным ужасом человека, оказавшегося на краю заклокотавшего лавою вулканического кратера, наблюдал за этой работой Рудаков. И вот 20 апреля — резюме: «А 17, 18, 19, 20 — дико работает М. Я такого не видел в жизни. Результаты увидишь. <...>

Итог — такой: или ничего (кроме стихов) не будет — или будет книга моя о М. Или сейчас уже статья в местном журнале. На расстоянии это несоизмеримо и нерассказуемо. Я стою перед работающим механизмом (может быть, организмом — это то же) поэзии. Вижу то же, что в себе — только в руках гения, который будет значить больше, чем можно понять сейчас. Больше нет человека — есть Микель Анджело.

И здесь вещь — непонятная, необъяснимая, но прекрасная. Лика, — он делает то, что я начал делать полтора года назад. Астрономически то. Он не видит и не понимает ничего. Он ходит и бормочет:

“Зеленой ночью папоротник черный”.

Для 4 строк — произносится 400. Это совершенно буквально.

Он ничего не видит. Не помнит своих стихов. Повторяется, и сам, отделяя повторения, пишет новое. <...> Я изучаю дивную конструкцию, секрет которой сокрыт для смертного, изучаю живого Мандельштама» (44-45).

А стихи все шли, и шли, и шли! Правда, по сравнению с апрелем, в мае — июне они немного ослабили напор и «отпустили» поводок.

В начале мая писались «Стансы» и «Чапаев» (а между ними — и «Большевик»)17, писались и почти сразу уничтожались, за что Надежда Яковлевна одобрительно дразнила Осипа Эмильевича «моим Гоголем» (47-48). Рудаков же охотился за отринутыми черновиками, спасал их и как-то возвращал реконструированные тексты в работу, в которой к тому же, как ему блазнилось, сам принимал участие, и чуть ли не главное (47-51 и др.).

24 мая: «Депрессия.

Лежит и скулит, что написал только “Каму” и “Чернозем”, а остальное — чепуха. Цикл его гнетет, и он слабеет. Из окон поезда — чернозем. Лина! Какое совпадение с текстом! А он еще более тускнеет: эта мысль затемняет остальные вещи.

Беру бумаги и читаю ему подряд (читаю воспитательно) — после каждой вещи — “видите — хорошо, а не чепуха, и хорошо тем-то и так-то”. Он молчит — а у него вертятся какие-то полуварианты, интересные, но к делу (цикла) не идущие. В целом — он колеблется. <…> А главное только начинается: идучи на телефон, говорю ему — “Слушайте — период ‘мне кажется, мы (т.е. я) говорить ДОЛЖНЫ’ — кончен, т.е. кончен цикл открытых политических стихов. Теперь вы — вольноотпущенник, и не должны, а вольны. Последние вещи живут отдельно, а это сейчас самое главное”. Он счастлив, поняв это. Эти полуварианты будут новой вещью — о детях — и всё» (54)18.

Внезапное появление в апреле 1935 года и присутствие Сергея Рудакова с его эстетическим менторством и навязчивостью в жизни и творчестве Осипа Мандельштама было таким плотным и давящим, что возникает соблазн приписать его прессингу не только поэтику, но и семантику «первой тетради», в том числе и ее ощутимую просоветскую направленность. Но это не так: и то, и другое — сугубо мандельштамовское.

Автор и гробовщик стихов Мандельштама

…Это уже не «советы», а работа — моя (моя! настоящая).

С.Рудаков

Напомним, что в апреле к Мандельштаму вернулись стихи и что, начиная с 17-го числа, работа над ними приобрела неслыханную интенсивность. Что же происходит, когда этот чистейший и почти стихийный поток встречается с Рудаковым и его «системой»?

А вот что: «Каждые полстиха читаются мне. А здесь <...> куча моих требований, несколько ориентированных на мою стиховую поэтику, несколько объективных. Опять спор (жена боится).

Вот одно из заключений: “Так помогал мне только Гумилев, но он был менее требователен и оставлял больше свободы — за всю жизнь это второй случай”» (26 апреля) (46).

Представляете? Маэстро Рудаков, помогающий Мандельштаму, пишущему стихи! Это Мандельштаму, который в сходных ситуациях даже жену просил отвернуться к стенке и не мешать!..

18 мая 1935 года мания поэтического величия Рудакова достигает, кажется, апогея. Стихи Мандельштама, оказывается, пишутся уже не Мандельштамом, а с Мандельштамом, причем в тандеме «Мандельштам + Рудаков» первый отвечает за «грязновые» и неживые подстрочники, а второй — за окончательные и оживающие редакции и за композицию стихов: «…Огромная работа с Мандельштамом. Лина — просто страшно: из обрезков и черновиков, прибавленных к “Чернозему” и “Камам”; из изменений “Большевика” — мы (я, затем он) — сделали немного больше 100 стихов. Тут мною переработаны “Стансы” (первоначальный текст спасен и отвергнут). Страшно то, что это уже не “советы”, а работа — моя (моя! настоящая). О. этого не ждал, он робеет, упирается — но на его материале я делаю такие уточнения, от которых нельзя отказаться, делаю такие (строчные, полустрочные) вставки и замены, до существования которых материал был мертв. А главное — весь багаж расположил в порядке, дающем логическое и единственное целое. Черновики все у меня — когда увидишь, узнаешь, что это такое. А мне даже жутковато — ведь будут читать гениального Мандельштама, а без меня, клянусь, — были бы “Кама”, “Чернозем” (уже мною довершенный же), да куча мелочей неживых и грязновых» (51-52).

Но записи от 23 и 24 мая 1935 года выдают еще худшее — горячее, наглое и осознанное вмешательство Рудакова в «неправильный» творческий процесс Осипа Мандельштама.

23 мая: «Пишу карандашом, потому что тушь у М. Сегодня там занимались диктовкой (уже около 300 стихов!). Ах, Лика! что это? Этим я искусственно остановил, нейтрализовал разрушение новых стихов. Он весь в припоминании. Лика — чудо, что мы встретились. Сейчас он ежедневно долбит: работайте, пишите — и у меня будут новые вещи. А работа о нем будет изумительна» (53).

Стоп! Перечтите!..

Рудаков искусственно «остановил, нейтрализовал разрушение новых стихов» Мандельштама? Но что понимал он в них? Разве он — их автор? Кто дал ему право замахиваться, право сталкивать рутину с вдохновением, забивая таким образом творческие каналы, и брать на себя эту манипуляторскую низость!

А 26 мая 1935 года — новый взлет самооценки Рудакова: он обвинил Мандельштама в… плагиате у себя!

«Спал сегодня у М. <…>

Бедный, бедный перед великой исторической перспективой твой счастливый мальчик. Уже налицо у мальчика гениальные... ученики, а сам он только Фриде пока известен.

Слушай:

Еще стрижей довольно в мире и касаток,
Еще комета нас не очумила,
И пишут звездоносно и хвостато
Толковые лиловые чернила
19.

Это конец хорошего в целом нового 12-стишия О.Э. Лина, Лина, тут лучше всего:

Толковые
Лиловые
чернила
Источник?
Привычными
Кирпичные
заборы!!!
20

Лика, что делать!?! Нельзя же встать на Невском и всем это рассказывать. Моё он знает наизусть» (55).

Однако, несмотря на такую «низость» со стороны «ученика», «учитель» не перестает смотреть его сны и даже отдавать от его имени — себе — фантастические распоряжения: «Посмертно — стихи все завещаны мне — его собственные слова: “Вы будете единственным душеприказчиком и издателем Мандельштама”*. Сейчас Надин, может быть, уже привезет старые вещи из дому. На благополучный Ленинград расчеты о новом вечере — со мной. <...>

* Да, еще — “вы единственный мой соратник, так близко стоящий к моей работе. Гумилев это умел делать с другими, со мной так и он не умел”» (55-56).

1 июня — через два месяца знакомства — новый «обет»: «Какое чудо, что мы встретились. Вот деталь отношений: если разъедемся (если разъедут нас) — будут письма, и его слова: “Если я раньше вас смогу двигаться, буду к вам приезжать, а из Москвы в Ленинград — будем видеться по 6 раз в год”21. Его стихи без меня уже немыслимы такими. Если у нас связь порвется — у него будут другие стихи» (59).

Свои разговоры и споры с Мандельштамом Рудаков уже рассматривает не иначе как битвы, с победителями и проигравшими. Интересны концовки рудаковских описаний этих сражений: «Он после большой паузы (конца) скисает и носом к стене» (20 июня). Или: «Он блекнет и медленно шамкает губами, глядя мне в лицо куда-то мимо глаз. Всё. <…> Линуся моя, это сплошное торжество» (23 июня).

А 9 июня 1935 года Рудаков закатывает Мандельштаму очередную эго-истерику: «Мы шли с почты. Он все скулит. “Чувствует несвободу”. <...> И болеет всеми болезнями (с терминологией). Я этим изведен. Он охает. Я говорю очень спокойно, что мне хуже. Он очень оживленно доказывает, что ему. Я тогда злобно говорю: я в пустоте, и мне делать нечего, — вы болеете, надеетесь, звоните по телефону, строите планы (их тьма!) etc., при этом я сосуществую; когда были ваши стихи — я работал больше вас; но и писать вы мне мешаете…»

В конце июня — новая вспышка авторских амбиций Рудакова. 29 июня он писал жене: «Главное то, что О.Э. стал пытаться восстановить стихи об Ариосто22. И из полузабытых обломков стало н а м и строиться новое стихотворение. Лика, честное слово — план (количество строф и строк в них, тематика строф, созданная по полустрочным обрывкам) — мой. Вся композиция — лицо вещи — и она прекрасна, стройна. Кроме мелочей — последняя, заключительная строка — моя, мое центральное место (1 1/2 строки) в середине вещи23. Оська смущен и... старается делать вид, что я “только помогал”. Это стало так обидно, что я чуть не плюнул и собрался все бросить и уйти. Какая-то ослиная тупость, страх за свою славу» (71-72).

Но тут уж и впрямь воздадим Рудакову похвалу: без этой его настырности воронежской версии «Ариоста», вероятно, и впрямь бы не было. Но не в текстуальном, разумеется, смысле!

В комментариях к стихам Надежда Яковлевна зафиксировала композиционную волю Мандельштама: печатать обе редакции вместе и с общим названием24. Тем поразительнее реакция современного мандельштамовского текстолога: воронежского «Ариоста» он в качестве варианта отправляет на вечное поселение в «Другие редакции»!25 А в примечаниях обосновывает это так: «…однако, независимо от степени участия Рудакова в работе, отсутствие творческих причин при создании “варианта” не позволяет нам признать его самостоятельным произведением»26.

Текстолог, кажется, даже не замечает, что дважды предает того, кому посвятил всю свою филологическую жизнь! Первый раз — отказав гениальным стихам в… наличии «творческих причин» при рождении. Второй — продемонстрировав свой мужественный нейтралитет в вопросе об авторстве этого малотворческого опуса: мол, Рудаков, возможно, и соавтор, раз он об этом пишет — «а почему бы и нет? докажите обратное!»

Уж и не знаю, чего тут больше — отсутствия слуха на стихи (как можно даже сравнивать поэтические диапазоны обоих?) или всепроникающей охваченности духом постмодернизма, без умолку бубнящего: все, что не исключено, — возможно, и все, что возможно, — равновесомо!

Подколодный друг

...Без тени конкуренции рад его жизни.

С.Рудаков

9 июня 1935 года Рудаков записал, быть может, самые ужасные и циничные слова о своем отношении к Мандельштаму: «М. сейчас опытный кролик или собака Павлова. Надо уметь быть академиком» (62).

Но большинство записей «академика» Рудакова в его «блокнотике» — это записи о самом себе. Зависть, низость, непорядочность торчат буквально из каждого его письма жене. Так, он уговаривает Мандельштама украсть (!) для него из библиотеки новое издание Сумарокова27, а при этом рачительно пишет жене 17 июня о том, чтобы та не покупала пока это издание: а вдруг «сопрет»?! (65)

Услышав от Мандельштама кощунственную для себя фразу («В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П.Васильев»), Рудаков, позабыв даже про любимого Вагинова, обиделся и взвился: «А меня, наверное, кошки съели. Это делается скучно и противно, но глупо обижаться. Сейчас больше всего интересует “программа”28. <…>» (84).

Забавно, что в тот же день он в очередной раз «…умудрился понять огромность мандельштамной встречи. И расставанье страшно. Откидывая все авторские распри, мы очень полюбили друг друга и загрустили при мысли (мной искусственно подогретой) о разлуке. Ведь сознание вот какое: не было бы <…> сейчас Оси — у меня представление о мире было бы скудее и хуже. И жаль себя отрывать от настоящего общения. <…> Он подкис и говорит: а мы правительству заявление подадим, что отдельно не можем. Это не только шутка. А будет время, и мои стихи сделают в нем нужную дырку. Я за силы свои не боюсь» (84-85).

29 сентября — впервые в адрес четы Мандельштамов с рудаковского языка срывается и оседает в письмах к жене словцо «сволочи»29.

Назавтра он пишет о Мандельштаме, что тот пытался «писать проспект фольклорной книги» и у него, Рудакова, всё «советы выспрашивает» (88).

Настроение Мандельштама в это время напоминало качели: оно то взлетало вверх — как, например, после зачисления его завлитом в Воронежский драматический театр (около 6 октября); то проваливалось под землю — как, например, после расторжения договора на книгу о старом и новом Воронеже и требования вернуть аванс в 1800 рублей (28 октября).

10 ноября случилась очередная серьезная «разборка» между Мандельштамом и Рудаковым, пожаловавшимся: вот в Ленинграде выходят Ломоносов c Сумароковым, а здесь, в Воронеже, у него руки связаны (намек на то, что Осип Эмильевич перекрыл ему все ходы в печать и на радио). На что Мандельштам ему отвечал: «Вы тут работайте! Занят тот материал — на новом. Если мысли есть, всегда выбьетесь, и все получится хорошо» (106).

Рудаков же счел это «тупым равнодушием, прикрывающимся благими советами», и добавил: «Будь у меня конченная и изданная работа, и вы по-иному относились бы к моим сегодняшним планам, не говоря уже об отношении Тынянова и литературы вообще ко мне» (Там же). На что взбеленился уже Мандельштам: мол, его, ниспровергателя авторитетов, обвиняют в низкопоклонстве перед печатной литературой! Скандал получился на славу: поэт лежал на кровати и орал, и огрызался: «все настоящее всегда пробьется и т.д., и т.д.»! Тут Рудаков представил себе, как повел бы себя сам на месте Мандельштама, и очень испугался, что отныне попадет в разряд людей, «не понимающих» Мандельштама («Вот скот — и это после всего, что я делал для его же стихов, и старых, и новых!»), и что тот сочтет Рудакова — «врагом!» (107).

По большому счету Рудаков и был таковым, а точнее — «другом», шипящим из-под колоды и затаившимся там до завершения принятой на себя «миссии».

Назавтра (11 ноября) — вслед за словом «враг» — в ход пошла и прочая военная лексика: «На фронте дела такие. Пришел к ним часа в 2. Оська старается говорить об электричестве, погоде, в виде вставок — о переводах Пастернака, но все слишком вежливо, хотя благопристойно в высшей мере. Н. — рассыпается, мила, etc. Оська при этом сдержанно нервничает.

<…> Натянутость, как ледок, подтаивает, — или другая метафора: царапина зализывается» (108).

А 14 ноября неожиданно приехал Калецкий, и Рудаков «решил его выпотрошить по части О.» (111-112). Термин «выпотрошить» прекрасно подходил и к тому, что Рудаков проделывал с «тушкой» Мандельштама: таксидермист — лучший друг орнитолога.

Злобность и «кое-что еще» испытывал Рудаков и к Мандельштаму. «Оськи», по его представлению, — сволочи и ведут себя соответствующе, то есть «сволочат». Почему? Потому что Осип помогает тут разным-некоторым (например, с получением заказов в Радиокомитете), а ему, своему верному и преданному историографу и летописцу, — помогать не хочет! (113-114)

Надо ли говорить, насколько этот упрек несправедлив! Воронежские знакомые Мандельштама, например Ф.Я.Маранц30, пытались найти и, вероятно, находили для Сергея Борисовича чертежнический заработок. Сам же «бесчувственный» Мандельштам представлял Рудакова в Радиокомитете и еще 20 июля 1935 года предлагал заключить с ним договор на передачу о Кюхельбекере; там сказали, что подумают, но результат неизвестен (скорее всего, отрицательный).

Он расспрашивал в октябре о возможной работе для Рудакова в мастерских театра. Но как только Рудаков увидел анкету из отдела кадров, ее вид подействовал на него «ужесточающе» (95).

Мандельштам познакомил Рудакова со многими воронежскими литераторами, открыв ему двери к публикациям в «Подъеме», например. Но Рудаков предпочитал ныть или объяснять, почему это невозможно.

В то же время Мандельштамы достаточно хорошо знали Рудакова и реальные границы его способностей, чтобы понимать, куда его можно и куда нельзя рекомендовать. Разве годился человек с такой эго-космогонией, как у Рудакова, для ответов на читательские письма?

Первый мандельштамовед

Скоро допотрошу психа…

С.Рудаков

20 апреля 1935 года вполне можно почесть днем рожденья мандельштамоведенья. В этот день, он же 20-й день знакомства с Мандельштамом, Рудаков впервые сформулировал для себя, что он не просто лицезреет, но и изучает «дивную конструкцию <…> живого Мандельштама» и что все это должно вылиться в его будущую книгу о Мандельштаме, ставшем тем самым главным рудаковским «объектом» в Воронеже (44-45). При этом Рудаков назначил себя и главным редактором, текстологом и комментатором Мандельштама, равно как его биографом и скромным ментором-наставником. Кажется, еще и душеприказчиком!

Все это — со ссылками на самого Мандельштама — он исправно перечислял в своей эпистолярии, но поэт как-то ни разу не удосужился все это хотя бы косвенно подтвердить.

А вот согласие на то, чтобы Рудаков работал с ним и «над» ним, Мандельштам действительно дал. При этом смеялся, что одно его как-то смущает — отчетливая фокусировка вкусов самого Рудакова на третьестепенных поэтах: «За себя боюсь», — подтрунивал Мандельштам.

При всех своих комплексах и претензиях на право называться Поэтом и Филологом (и каждый — с большой буквы), даже владение Рудаковым письменным русским языком было не вполне уверенным. Его письма написаны корявым слогом, иногда просто не по-русски. Мастером четких формулировок он тоже не был и однажды даже просил жену приехать — чтобы сформулировать что-то вместе. Не умел он и вовремя закончить фразу (недостаток, по наблюдению Мандельштама, свойственный Хлебникову).

В сущности, был он начинающим и довольно зеленым автором, и только гигантское самомнение и специфическая «космогония» не давали ему самому это понять.

Первое, с чего начал Рудаков, — это собирание и описание творческого архива Мандельштама: «для работы», как он говорил. Фиксировалось и собиралось все: и текущая работа, и весь предыдущий — ретроспективный — корпус.

Архив состоял главным образом из скопированных им списков, но оседали в нем и автографы — и Осипа Эмильевича, и Надежды Яковлевны. Часть он подбирал на полу или в мусорной корзине, иногда — полагая, что ему нужней, — не гнушался и умыканий черновиков. Все отброшенное и утраченное он старался найти и так или иначе восстановить.

Вот ярчайший пример — запись от 10 мая: «Еще при тебе он выкинул “Стансы”. Потом он (с Надей) уничтожил все записи “Стансов” и начатого “Чапаева”. Он говорил, что они бред, и покушался на черновики, что у меня (не догадываясь, что они скопированы). Надька называла его “мой Гоголь” (в смысле уничтожения “порочащих” рукописей) и радовалась. Я “Стансы” запомнить не успел. Сейчас осторожно — по строчке — косвенными вопросами вытягиваю из него их. Запоминаю и дома записываю (уже есть 32 стр<оки> из 46!31). Есть 9 стр<ок> “Чапаева”. А когда у меня нащупывается текст — вижу, — он не так плох, но требует переработки в сторону удаления расхлябанности. Под мою диктовку он к вещам возвращается и з а к о н ч и т их, а у меня сохранится “прoклятый” первый вариант, необходимый в своей обнаженности для моей работы» (47-48).

Работа Рудакова «над Мандельштамом» заключалась, собственно, в записи старых стихов поэта под его диктовку, в подборе черновиков и редакций всех его новых стихов, а также в расспросах обоих Мандельштамов и записывании их рассказов в особые тетради с повторением дайджестов этих рассказов в письмах жене.

Не менее месяца ушло на то, чтобы Рудаков раскачался и приступил к работе. Соответствующих цитат множество — вот лишь несколько из них.

29 июня: «Только что вернулся от Мандельштама. Усталый, как после 100-часовой работы. В твой белый блокнот надиктовано больше ста пятидесяти строк, а главное: обнаружились вещи, им начисто забытые. Это дикарское бескультурье и с его, и с Н. стороны — ничто не записано. Вещи браковались и иногда дальше очумелой Н. не шли. Вещи порой первоклассные. Куча коктебельских стихов невозвратима32, а эти попугаи психуют из-за потери коктебельских камешков33. У Н. постепенно выветривается ко мне недоверие (точнее, нежелание пускать к черновому наследству). И, смущенная моей руганью по поводу утерянного, она даже обещала записать потихоньку то, что сам О. не дал сдуру. С напечатанными по журналам с 1930 г. — у меня сейчас более 1000 строк...» (71-72).

4 августа: «С почты иду к М. Они вчера коллективно кончили очерк, и может быть, наступит полный мир — тогда начну доить Оську исторически» (83).

17 октября: «У Осек — с Н. записывал психову биографию. <...> Оська мною отвлекается. Н. скоро едет, а я боюсь, что О. меня одного заест радио-проектами и всем сумбуром своим. Но зато попробую полнее выпотрошить в смысле истории» (94).

25 октября: «Н. старается ублажить меня диктовкой его биографии. И то благо. Но освещение событий у нее с претензией, с наглостью и пoшло по окраске, не в пример Оське. <...> Сейчас занимался “шуточными” — скоро допотрошу психа. Мечтаю о тетради №2» (96).

4 ноября: «Сегодня у меня день поворотный. Именно — начало литературной работы. Мы почти час работали по “Tristia”, и, кроме того, я массу из него тянул попутно. Я лукавыми разговорами (после полного выяснения данных по анализируемому стихотворению) свожу Оськину мысль на общие вопросы. Метод такой. Я говорю о своей (или чьей-нибудь) точке зрения, а он возражает и плывет по данному направлению, себя проявляя. Далее: выматываю сведения о писателях. Сегодня: Рукавишников, Сологуб, подробно — Дм. Петровский и стихи последних номеров (“Знамя”, “Звезда”, “Новый мир”). А фон — расспросы о теоретической работе — о его “Данте”. При этом он чувствует, что фиксирую только комментарии к стихам!!» (102)

5 ноября: «Много и хорошо работаем. Через 3–4 сеанса кончится книга 1928 года. Да, Кит, спиши, пожалуйста, из “Tristia” “В хрустальном омуте”. Масса ценнейшего укладывается в блокноты с примечаниями. И опять тупик: понял, что пишу примечания сам, т.е. из О. выматываю и огромную долю своих мыслей апробирую и с его изволения фиксирую. Сам это всегда отделить сумею, но делать двойные примечания нелепо сейчас. А тут игра: если это М. — ему все верят, если это я — сомнения. А выдавать все за М. — значит себя “затирать”. Все это нормально должно утрястись и в боковых, и в предисловных словах должно быть четко названо. Верно? А техника растет. Как он станет менее подробен — я ему чего-нибудь вопросительно-раздражающего, и он оживляется, и едем дальше» (Там же).

17 ноября: «Калецкий едет 20-го, а я решил его выпотрошить по части О. К тому же он засуматошен и выбит из колеи воронежским одиночеством. <...> Дело оформилось так: он мне надиктовал сведения об О. периода раннего Воронежа. Тут отношения его с Союзом, планы etc., etc. Между прочим, планы организации рабочего университета — по литературе, с утопическими программами, планы фольклорной работы (по этой части у К<алецкого> есть Оськина записка — копию ее обещает прислать из Ленинграда или тебе передать). Сведения не многообильны, но пополняют запас. Кроме того, К<алецкий> отдал мне № “Подъема” со статьей О.» (111-112).

Оказавшись в ноябре 1935 года в больнице, Рудаков, этот хронологически первый мандельштамовед, принялся сочинять. В письме от 26 декабря он делится своей «методологией»: «…что останется от этого, в сущности исключительного, месяца? Останутся прекрасные статьи. <...> Так вот. В беспорядке на большом листе набросал иероглифически факты: так эпизодов на 30. Затем на этих листках стал их (факты) группировать. Принцип: пороки. Так сказать, дантовский ад. Хотя номенклатура грехов моя собственная. Получилось введение (трехчастное) и пять групп эпизодов. Разумеется, что все это останется рабочей канвой, а то, что расскажется, будет нитью случаев из нашего Воронежа, случаев, освещенных некоторым единством (целью!)» (119).

15 января 1936 года приехала из Москвы Н.Я. На этот раз, преодолев все опасения, она привезла Рудакову чуть ли не весь творческий архив Осипа Мандельштама.

Вечером того же дня Рудаков пишет: «Н.Я. привезла мне столько, что жутко и торжественно на душе стало. Потом подробно. Просто сокровища. Словам не поверить — столько это. <…> А я эгоистически рад привезенному» (126).

Назавтра: «Девочка моя, сегодня забрался домой рано: в 7 часов, и весь вечер буду работать — читать “Разговор о Данте” и еще всякое. Лика, мне, с моей тягой к пейзажу, к графике безумное наслаждение доставила Надин: Оськины рукописи. Это и лес, и парки, и луга, и даже безводные пустыни. До 300 листков, от мазаных черновиков до беловых редакций, оформленные изумительно (в простоте, конечно)» (127)34.

Письмо от 29 января: «Китуся, бывают минуты (дни, месяцы), которые и считаешь жизнью — тут же находя. Ретроспективно жизнью кажутся и периоды, и дни. Самое худое — это сознание переходности, посредственности (в буквальном смысле — от “посредничества”) жизни текущей. Письма пишутся или как сумма фактов, или как философия момента писания. То и другое и глубоко, и верно. Поэтому не удивляйся смене отношения, скажем, к Оськам. Это не вполне соответствует просто колебанию (метанию). Вот объективная картина:

В Воронеже встретились два писателя, разные по возрасту и положению, но связанные сущностью дела. Отсюда разногласия и все детали. Фактически — это куда интереснее, чем если бы они существовали отдельно. Я не прав — и это мы должны были понять — когда я ставлю себя будущего в зависимость от суждений обо мне О. Помнишь, ты говорила мне: “Если боитесь, что с Вами скучно, считайте, что скучно Вам”. Так и тут. Давай поставим вопрос так: Оська очень зависит от того, что о нем буду думать и говорить я. А ведь это так. Если моя работа осуществится — ой как он будет от нее зависеть!» (132).

Вот это уж признанье так признанье! От того, что он напишет и как его представит, будет зависеть творческая и человеческая репутация Мандельштама. Что ж, неплохая установка для биографа-монополиста.

Осознав, в какой выигрышной позиции он находится, Рудаков немного успокоился. 1 февраля он писал жене: «Вот с О. отношения ровнее, и все за счет моей сдержанности, выдержки. У них сидя работать почти нельзя, да и “болести” их меня донимают. Начну уходить — уговоры» (134).

2 марта: «...И очень много работал. Посылаю тебе один листок с “Волком”, это единственное умыкание. Спрячь его. Интересный вариант последней строфы» (155).

Весь март и апрель Рудаков ходил к Мандельштаму, работал над его архивом — и скрежетал зубами: «Не могу сидеть у М. — там тупейшая самозанятость. Не могу больше» (157). 10 марта: «Что я могу сейчас делать — жить той сумятицей и толчеей, которая истребляет время и помогает не думать. Это — повышенная активность в отношении сидения у О., это сон (или полусон — долгий утром, ранний — вечером). Чтобы совсем не распуститься, стараюсь читать. Два раза был в публичной библиотеке» (157-158). 16 марта: «Сидеть с О. не могу. <…> О. совсем как помешанный, говорит только сам с собой, а Н. сплошная макетная дура, а не собеседник. И вообще (это тебе говорил давно) “жертвовать” мог я ради литературных сведений и материалов, а так — это только груз, и гадкий» (159).

На самом деле главная претензия к Мандельштаму в том, что тот не только перестал слушаться Рудакова, «руководиться им», но и элементарно слушать его поучения и поправки ко всему и вся. Хорошо заметно, как Рудаков медленно, но верно «отъезжает» от Мандельштамов.

20 июня: «Ко всем свободам прибавилась еще одна — от Мандельштама, от Мандельштамов. Так сказать, город свободен. Это есть избавление от лицемерия последних недель наших отношений. И жаль, и отрадно, облегченно как-то. В записях, что получил от них, — несколько Надькиных упоминаний обо мне (о нашей с О. полемике, время — сентябрь 1935)35. Вообще же сделано все, чтобы документальных доказательств моей р о л и не осталось. Трусы и литературные мерзавцы. Но может быть, правы: проживу и без них» (183-184).

21 июня: «Линуся, что же такое — жить без Осек? Это прежде всего некоторое успокоение, роздых. А главное — ощущение пустоты проклятущего Воронежа просто невыносимо. День какой-то стеклянный и безжизненный. <...> Странно и легко, что нет Осек. Они “познаны”» (184).

Разве может быть концовка выразительней, чем эти два слова — «они познаны»?

Но, прежде чем поставить тут точку, потянем напоследок еще за одну «мандельштамоведческую» ниточку.

13 января 1936 года Рудакова вызывали в НКВД. Там он «…говорил около 2-х часов с каким-то дядей. В чудных тонах о Кюхле, о Ю.Н.<Тынянове>, о моем нежелании исследовать в Воронеже Кольцова и Никитина. Толку не добьешься — сами это они или из Москвы со мной лично знакомятся. Говорит, что о заявлении36 еще ничего не знает. Вроде как пожелал скорого возврата. Рассказывал я про Кюхлю и рукописи очень интересно. Расспрашивал о ленинградской жизни. Ушел я в чудном настроении» (123-125).

Все — в чудных «тонах» и «настроении»! Прямо не НКВД, а какой-то литературный кружок при НКВД!

О Мандельштаме и рудаковской работе с его архивом, судя по цитате, не спрашивали, хотя это трудно себе представить. Ибо оперативный интерес к Кюхле примерно такой же, как и к поручику Киже.

Если так — догадывался ли поэт, что мог стать предметом переговоров Рудакова с НКВД? И чуть ли не объектом нового «доклада об акмеизме» — на этот раз рудаковского?37

В сторону: Рудаков после Воронежа

Ко всем свободам прибавилась еще одна —
от Мандельштама, от Мандельштамов.

С.Рудаков

Покидая Воронеж в июле 1936 года, Рудаков увозил уникальное собрание источников текстов Мандельштама и материалов к его биографии (впрочем, главная часть их не принадлежала ему, а была только предоставлена для работы или сохранения).

Кроме прозы «Город Калинин», нет ни единого свидетельства того, что Рудаков после Воронежа заглядывал в свой мандельштамовский архив, который с таким энтузиазмом сам же собирал и записывал38. Он так и не сформулировал свою «мега-концепцию», и все слова про «томаv», что были бы ему надобны для формулировки двух внятных о ней фраз, — не более чем отговорка и блеф, как, собственно, и полагал Мандельштам.

Более всего Рудаков напоминал аспиранта, варварски, хищнически, по-конквистадорски собирающего материал к «диссертации», попутно еще и научающего свой предмет уму-разуму. Даже не догадываясь о таком омерзительном к себе отношении, Мандельштам интуитивно ему не поддавался.

А когда Мандельштам погиб и тема «диссертации» определенно изменилась, он и вовсе перестал интересовать Рудакова: так, отложеньице в архиве.

Увы! Ни одного листочка, написанного Рудаковым после Воронежа, — ни о Мандельштаме, ни о Гумилеве, чей архив — на изучение и хранение — передала ему Ахматова!39

Оба архива не погибли в войну и блокаду, но оба, оказавшись в руках рудаковской вдовы, Лины Самойловны Финкельштейн, по большей части пропали много позже при не выясненных до конца обстоятельствах. Верная, любящая и кругом завравшаяся, вдова поступила с мужниной коллекцией несколько иначе, чем Наташа Штемпель со своей: в трудную минуту — то ли опасаясь ареста, то ли после него40 — часть сокровищ со страху уничтожила, но кое-что, преодолев страх, по-видимому, спустила по-тихому из-под полы.

Надежда Яковлевна имела все основания и право на то, чтобы горько посетовать: «И я очень жалею, что среди бумаг, украденных вдовой Рудакова, пропали черновики стихов десятых и двадцатых годов — они для выемки не предназначались и потому лежали на полу41 — с великолепно отпечатавшимися каблуками солдатских сапог. Я очень дорожила этими листочками и поэтому отдала их на хранение в место, которое считала самым надежным, — преданному юноше Рудакову»42.

Вместо доверенных ему архивов уцелела переписка его с женой, в которой — бесценные биографические свидетельства о жизни поэта в Воронеже в 1935–1936 годах. Письма эти показывают самого Рудакова не таким, каким он казался, а таким, каким он был, — одновременно и восхищающимся поэтической физиологией Мандельштама, и обвиняющим его в плагиате у себя (!), давящим на него и манипулирующим его творческой энергией.

Для него мандельштамовские стихи, конечно, и чудо, и восторг, но прежде всего — предмет нелепого соревнования и навязчивого, маниакального их редактирования и «оптимизации». Если допустить, что Мандельштам — «Моцарт», то Рудаков тогда вовсе не «Сальери», как могло бы показаться на первый взгляд: он — классический «Нарцисс»!..

P.S. А не хотите узнать, во что горазд был Сергей Борисович и как выглядела бы история Мандельштама и история с Мандельштамом в Воронеже в его интерпретации, останься он жив, но умри вдова поэта?

Пожалуйста! Вот как «преданный юноша Рудаков» излагал эту историю своим товарищам по ШПРОТу43 — Алексею Шадрину, Сергею Петрову, Дмитрию Обломиевскому и Борису Борисовичу Томашевскому, редактору и переводчику, сыну знаменитого пушкиниста. Послушайте: как только Рудаков узнал, что Мандельштама сослали в Воронеж, то он, Рудаков, немедленно и сам перебрался в Воронеж, где зарабатывал как чертежник, благодаря чему кормил и себя, и поэта с его женой44.

Примечания

1 См.: О.Э.Мандельштам в письмах С.Б.Рудакова к жене (1935–1936) / Вступ. ст. Е.А.Тоддеса и А.Г.Меца; Публ. и подгот. текста Л.Н.Ивановой и А.Г.Меца; Коммент. А.Г.Меца, Е.А.Тоддеса, О.А.Лекманова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О.Э.Мандельштаме. СПб.: Гуманитарный проект, 1997. С.142 (далее ссылки на это издание даются в тексте; в круглых скобках указаны номера страниц).

2 Сообщено С.Петровым.

3 «Ясная Наташа». Осип Мандельштам и Наталья Штемпель / Сост. П.Нерлер и Н.Гордина; Предисл. П.Нерлера; Науч. ред. С.Василенко. М.; Воронеж: Кварта, 2008. (Записки Мандельштамовского общества. Т.15). С. 29-30.

4 Она же, в письмах, Ки, Кит, Кика, Киса, Котася, Ли, Лина, Линуся и т.д. В умении придумывать клички и имена, как ласковые, так и обидные, Рудаков действительно не знал себе равных.

5 Частично Мандельштам читал их на своем вечере в ленинградской Капелле в 1933 г., но всех их Рудаков, разумеется, не знал. С этого дня полуденные визиты Рудакова к Мандельштаму стали практически каждодневными — с разговорами, читками, обсуждениями (нередко с участием и Калецкого): беседовали и спорили о Вагинове, Комаровском, Заболоцком, Тынянове («Пушкин»), Сумарокове, Щербине, Гумилеве, Коневском и других.

6 В поэтологической концепции Рудакова Е.А.Тоддес распознал черты синхронной литературной системы как часть опоязовского (тыняновского) учения о «литературной эволюции» — от Сумарокова и Щербины (в укороченном варианте от Надсона и Коневского) до Гумилева и Мандельштама (см. вступ. ст. Е.А.Тоддеса и А.Г.Меца в: О.Э.Мандельштам в письмах С.Б.Рудакова к жене. С. 12-22).

7 Речь идет о К.Вагинове.

8 Ср. у А.Ахматовой: О.М. «...встречали в Ленинграде как великого поэта <...> к нему в “Европейскую гостиницу” на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский), и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет...» (Ахматова А. Листки из днев-ника // Мандельштам О. Собр. соч. (далее — СС): В 4 т. Т.1 / Сост. П.Нерлер, А.Никитаев. М.: Арт-бизнес-центр, 1993. С.19). Возможно, Тынянов и познакомил тогда Рудакова с Мандельштамом.

9 О Г.В.Бариновой и истории создания стихотворения «Скрипачка» см. далее.

10 Речь идет о стихотворении К.Вагинова «Норд-ост гнул пальмы, мушму-лу, маслины...» (1933) из цикла «Звукоподобие».

11 Мандельштам переводил эту новеллу Мопассана по договору с ГИХЛом от 3 марта 1935 г.

12 Знак вопроса поставлен Рудаковым.

13 Н.С.Тихонов (1896–1979). Комментаторы писем Рудакова приводят «отзыв» Мандельштама на цикл Тихонова «Орда»: «Здравия желаю акмеизм» (39), ссылаясь при этом на: Берберова Н. Из петербургских воспоминаний: Три дружбы // Опыты. Нью-Йорк, 1953. Кн.1. С.166.

14 Имеется в виду стихотворение Рудакова «Державинская нощь», упомянутое также в письме от 7 февраля 1936 г. (текст не сохранился). Разрядкой в письмах переданы выделения самого Рудакова.

15 Мандельштам Н.Я. Собрание сочинений. В 2 т. / Ред.-сост.: С.В.Василенко, П.М.Нерлер, Ю.Л.Фрейдин. Екатеринбург: Гонзо (при участии Мандельштамовского общества), 2014. Т.1. С.364 (далее — НМ).

16 Т.е. приезда в Воронеж А.А.Ахматовой.

17 «Чапаев» и «Большевик» — принятые в домашнем обиходе названия стихотворений «От сырой простыни говорящая...» и «Если б меня наши враги взяли...».

18 Речь о стих. О.М. «Еще мы жизнью полны в высшей мере...».

19 Неточно цит. стих. «Еще мы жизнью полны в высшей мере...».

20 Из стих. Рудакова «Громкоговоритель, чище вытяни...» (1935).

21 В другом месте Рудаков предложил улучшения в эту модель: «Слов сейчас как-то нет, а хочется сказать о том, что разъезжаться нам глупо, и единственная нормальная форма — Ленинград для обоих, только без его психований» (83).

22 Речь идет о «потерянном» стихотворении «Ариост» («Во всей Италии приятнейший, умнейший...», 1933). При разборе архива в январе 1936 г. текст нашелся и был добавлен в рукописный сборник стихотворений, составленный в Воронеже.

23 Описывается процесс создания «воронежской» редакции «Ариоста» («В Европе холодно. В Италии темно...»). Под «центральным местом», возможно, имеется в виду трехстишие: «Часы песочные желты и золотисты, / В степи полуденной кузнечик мускулистый, / И прямо на луну взлетает враль плечистый».

24 НМ. Т.2. С.742.

25 Мандельштам О. Полн. собр. соч. и писем: В 3 т. Т.1 / Сост., подгот. текста и коммент. — А.Г.Мец. М.: Прогресс-Плеяда, 2009. С. 482-483.

26 Там же. С.615.

27 Вероятно, речь идет об издании: Сумароков А.П. Стихотворения / Под ред. А.С.Орлова; При участии А.Малеина, П.Беркова, Г.Гуковского. Л., 1935. («Библиотека поэта». Большая серия).

28 Программа работы Рудакова «по Мандельштаму».

29 Ср.: «Сделали его <текст радиопередачи “Гулливер у великанов”. — П.Н.> за три дня — 250 рублей — и еще хвастаются, сволочи» (87).

30 По просьбе О.М. последний хлопотал о службе или заработке для молодого чертежника, на что Рудаков лишь брезгливо отозвался 23 октября: «Маранц кроме жел<езной> дор<оги> ничего еще не узнал» (96).

31 В ныне известном тексте «Стансов» («Я не хочу средь юношей тепличных...») 44 строки.

32 Стихи, писавшиеся весной 1933 г.

33 Коллекция таких камушков, собранных, очевидно, в 1933 г., хранилась в московской квартире. О них — стихотворение «Исполню дымчатый обряд...» (июль 1935 г.).

34 И тут же характерная приписочка: «Если Н. не врет, в Москве многие знают о этой моей работе через Л<енинград>, т.е. помимо Надьки самой (через Степанова и Тынянова)». Николай Леонидович Степанов (1902–1972) — литературовед; знакомый Рудакова.

35 Записи в архиве Рудакова не сохранились.

36 Ходатайстве о возвращении из ссылки (П.Н.).

37 Ср.: «...В Воронеже его (Мандельштама. — П.Н.) с не очень чистыми побуждениями заставили прочесть доклад об акмеизме» (Ахматова А. Листки из дневника // СС. Т.1. 1993. С.24).

38 Если не считать того, что он и у Э.Г.Герштейн забрал два ценнейших источника: авторизованный список «Неизвестного солдата» и «Возмездие» Блока с мандельштамовскими пометками (Герштейн Э.Г. Мемуары. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. С.68).

39 А ведь довольно крупные работы Рудакова — например, о «Медном всаднике» или «Город Калинин», — остались: честь и хвала их публикаторам — Э.Г.Герштейн и А.Г.Мецу.

40 Л.С.Финкельштейн была арестована в марте 1953 г., через несколько дней после смерти Сталина (см.: Герштейн Э.Г. Указ. соч. С.79).

41 Во время ареста О.М. в мае 1934 г.

42 НМ. Т.1. С.85.

43 ШПРОТ — литературное содружество, названное по первой букве фамилий участников: Шадрин, Петров, Рудаков, Обломиевский, Томашевский.

44 Записано автором со слов С.Петрова в его квартире 27 ноября 1985 г.

Дом инженерно-технических работников (ИТР). Рисунок Л.М.Афанасьева. Август-сентябрь 1940 года. Архив МО. Четвертый адрес Мандельштама в Воронеже: поэт с женой снимали комнату в этом доме с марта по октябрь 1936 г. В 1991 г. на доме была установлена мемориальная доска

Дом инженерно-технических работников (ИТР). Рисунок Л.М.Афанасьева. Август-сентябрь 1940 года. Архив МО. Четвертый адрес Мандельштама в Воронеже: поэт с женой снимали комнату в этом доме с марта по октябрь 1936 г. В 1991 г. на доме была установлена мемориальная доска

Сергей Рудаков. 1936. Воронеж. Архив МО

Сергей Рудаков. 1936. Воронеж. Архив МО

Автограф стихотворения О.Э.Мандельштама «Чернозем». Апрель 1935 года. Воронеж. Ранее — собрание Н.И.Харджиева

Автограф стихотворения О.Э.Мандельштама «Чернозем». Апрель 1935 года. Воронеж. Ранее — собрание Н.И.Харджиева

Воронеж. «Улица Мандельштама» (улица Швейников, 4б). Современная фотография. Второй адрес поэта (бывшая 2-я Линейная, 4б), воспетый в стихотворении: «Это какая улица? Улица Мандельштама…». Поэт переехал сюда в середине октября 1934 и прожил до середины апреля 1935 г. Здесь к нему вернулись стихи

Воронеж. «Улица Мандельштама» (улица Швейников, 4б). Современная фотография. Второй адрес поэта (бывшая 2-я Линейная, 4б), воспетый в стихотворении: «Это какая улица? Улица Мандельштама…». Поэт переехал сюда в середине октября 1934 и прожил до середины апреля 1935 г. Здесь к нему вернулись стихи

Воронежский сельскохозяйственный институт. [1930-e годы]. Архив МО

Воронежский сельскохозяйственный институт. [1930-e годы]. Архив МО

Воронеж. Железнодорожный вокзал. [1930-e годы]. Архив МО

Воронеж. Железнодорожный вокзал. [1930-e годы]. Архив МО

Проспект Революции с гостиницей «Бристоль». [1930-e годы]. Архив МО

Проспект Революции с гостиницей «Бристоль». [1930-e годы]. Архив МО

Площадь имени Ленина и обком ВКП(б). 1937. Архив МО

Площадь имени Ленина и обком ВКП(б). 1937. Архив МО

Памятник Ленину на площади имени Ленина. [1930-e годы]. Архив МО

Памятник Ленину на площади имени Ленина. [1930-e годы]. Архив МО

Павел Калецкий. 1930-е годы. Архив МО

Павел Калецкий. 1930-е годы. Архив МО

Воронеж. Выходной день в парке имени Кагановича. [1930-e годы]. Архив МО

Воронеж. Выходной день в парке имени Кагановича. [1930-e годы]. Архив МО

Парад на площади 20-летия Октября. [1930-e годы]. Архив МО

Парад на площади 20-летия Октября. [1930-e годы]. Архив МО

Вид из окна инфекционной больницы. Рисунок С.Б.Рудакова. 10 января 1936 года. Воронеж. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Вид из окна инфекционной больницы. Рисунок С.Б.Рудакова. 10 января 1936 года. Воронеж. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Анна Ахматова. Силуэт работы С.Б.Рудакова. 7 февраля 1936 года. Воронеж. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Анна Ахматова. Силуэт работы С.Б.Рудакова. 7 февраля 1936 года. Воронеж. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Осип Мандельштам. Рисунок С.Б.Рудакова. 24 апреля 1935 года. Воронеж. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Осип Мандельштам. Рисунок С.Б.Рудакова. 24 апреля 1935 года. Воронеж. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Реконструкция фасада дома Н.Е.Штемпель на улице Каляева (Воронеж). Рисунок М.В.Перфильевой. 1983. Архив МО

Реконструкция фасада дома Н.Е.Штемпель на улице Каляева (Воронеж). Рисунок М.В.Перфильевой. 1983. Архив МО

Наталья Штемпель. 1930-е годы. Воронеж. Архив МО

Наталья Штемпель. 1930-е годы. Воронеж. Архив МО

Осип Мандельштам, Н.Я.Мандельштам, Н.Е.Штемпель и М.В.Ярцева. 1937. Воронеж. Архив МО

Осип Мандельштам, Н.Я.Мандельштам, Н.Е.Штемпель и М.В.Ярцева. 1937. Воронеж. Архив МО

Сергей Рудаков с собакой. [1936. Воронеж]. Архив МО

Сергей Рудаков с собакой. [1936. Воронеж]. Архив МО

Реконструкция торцевой стороны дома Н.Е.Штемпель на улице Каляева (Воронеж). Рисунок М.В.Перфильевой. 1983. Архив МО

Реконструкция торцевой стороны дома Н.Е.Штемпель на улице Каляева (Воронеж). Рисунок М.В.Перфильевой. 1983. Архив МО

Дом, в котором Мандельштамы жили в Задонске. Рисунок С.Б.Рудакова. 8 июля 1936 года. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

Дом, в котором Мандельштамы жили в Задонске. Рисунок С.Б.Рудакова. 8 июля 1936 года. Собрание Н.И.Харджиева (РГАЛИ)

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru