Журнал "Наше Наследие" - Культура, История, Искусство
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   

В.Холкин. Блок: двенадцать персонажей одной души.

Выставка А.Маслова в «Нашем наследии»

Увидел на странице древней книги свой портрет и загрустил.

Блок. Из записной книжки. 29 июля 1903 года

«<…> Веселое имя — Пушкин». Это слова из доклада Блока «О назначении поэта», произнесенного в Доме литераторов Петрограда 13 февраля 1921 года, то есть всего за несколько месяцев до смерти.

Блок — имя не веселое. С гимназического еще детства он был молчалив и нелюдим. В отличие от своего — с молодости — друга-недруга Андрея Белого, который во все время своей жизни был раскидисто шумен, неизменно верен себе и — упорно одноликий — непрестанно возбуждаем своими мистическими волнениями. Быв всю жизнь равным самому себе, он оставался верен и своему исповеданию «ритма как диалектики» и приливам своих почти гоголевских видений и прозрениям «самовитого» своего слова. Зато и явью бурливой повседневности был почти не уловим, укрытый, словно плащом, тайной едва ли не гениального своего дара.

Блок же, наоборот, слишком рано оказался повседневностью уловлен, будучи однажды застигнут ею врасплох и необратимо. А уловленный, был вынужден приноравливать душу к растущему с годами изобилию не всегда желанной «людности» своего малого, сокровенного мира. И потому обернулся многоликим и разноoбразным. Обернулся надолго — и как художник, и как человек, оказавшись непоправимо уязвимым для чужого взгляда в сердце. Становясь, порой надолго, невольником токов жизни, влекущих его чужой стороной. А то и данником собственных сумбурных порывов в тяжкое веселье, спасительно уводящих за пределы, становящейся всё угрюмей, одинокости. О следах и знаках душевных усилий одоления этой тягостной несвободы внятно говорят дневники или записные книжки поэта. Явное их отражение заметно не только в стихах, но и в драмах (прежде всего в «Розе и кресте») и, наиболее отделано, в лирических и критических статьях. Ибо именно в творчестве Блок отчетливо является миру как носитель взгляда и чувства человека, попавшегося не только в сети вечно чуждой жизни, но и в сети своего внутреннего двойника.

Попытка известного петербургского живописца-философа Анатолия Маслова — совместить евангельский, литературный и лирический смыслы поэмы «Двенадцать» — как, своего рода, «поэмы итога» — с двенадцатью картинами жизни облика ее автора кажется поначалу либо непосильно мечтательной, либо самонадеянно дерзкой. Или излишне выспренней. Или — недостаточно основательной и веской. Представляющейся, скорее, неприкрыто простодушным желанием, горячо воодушевленным самим неожиданным и, пожалуй, причудливым замыслом, чем уверенной готовностью сполна этот замысел осуществить. Или проще. Избыточно отважной игрой воображения, идущей, по обыкновению, вслед увлекательной, но нерасчетливой затее вдохновения. Каковой нередко видится любая творческая мысль, влекущая одержимого ею художника в каждый новый опыт. Или, наконец, попыткой замысловато игровой и нарочито умышленной, с решительностью игрока предпринятой вопреки давнему обычаю благоговения перед именем поэта.

Однако, вместе с тем, является она и попыткой обдуманной. Ибо дело идет об измлада прилежащим Блоку особо плодотворном даре игры одинокого воображения и задумчивого одиночества, последовательно сторонящегося общества сверстников или соучеников по гимназии. Том раннем (и у многих его современников, совсем редком) особом даре неукоснительного — во всяком движении души — доверия себе, которое с детских пор (и уже до конца жизни) неизменно напечатлевалось на этом чутком, так и не сумевшем заслониться от вседневного напора жизни, лице. Словом, о том, острой чувствительности, особом даре укромного переживания всего — зачастую своевольно суженого и от излишков общения уходящего — тесного круга жизненных связей и впечатлений. Или, наоборот, о том — и тоже прирожденном — свойстве души, что, трепеща ли, недвижно ли вдруг застывая, все равно требовательно ожидала своего непременного воплощения в словах и образах стиха. Стиха как события сотворения, происходящего не только в покое одиночества и раздумья, но и в тихом бунте угнетенного чувства.

И, кажется, что наиболее деятельно и остро влияние дара чувствовать «все трещины мира» как потрясение и преобразовывать это чувство в стих сказалось у Блока в труде, муках и торжестве работы именно над поэмой «Двенадцать». Поэмой, которая, сгустив пугающий, спутанный метелью, вопль русской смуты в обновленное этим потрясением слово, вознесла ее хаос и безобразие в музыку ритмически и образно точнейшего стиха. Стиха — по пронзающей болью за человека растерянности сердца и надрывному ее преодолению — едва ли не самого кровоточащего в русской поэзии. Однако вознесение — это лишь одна сила, лишь одно направление движения стиха «Двенадцати». Есть и другая сила — сила частушечная, снижающая, низводящая; и иное направление пути стиха — низвержение, падение, заземление. Ибо именно эта, «псевдо-апостольская» поэма Блока впервые так беспощадно, и вслед всему увиденному, низвергла образ носящегося без узды и жалости к человеку вздыбленного времени в шалую грубость уличного раешника. «Эолова арфа — щель в деревянной стене балагана», как запишет сам поэт в дневнике 1908 года, словно мимоходом глянув «поверх барьеров» времени в год 1918-й.

А потому стоит сказать, что попытка нашего художника провидеть многоцветье страсти не только в лоскутной, ритмически клочковатой пластике черно-белой поэмы, но и в черно-белой же (со всеми ее темными смятениями, пагубами, мятежами и давними «снежными» пристрастиями) жизни ее автора — такая попытка выразительно удалась именно живописно. Пусть и не бесспорно, пусть даже в иных портретах избыточно густо, но удалась. Оттого и обстоятельное мнение о такой удаче, в отличие от первого впечатления и первого взгляда, возникает лишь при медленном, не скупящемся на умное чувство, вглядывании в эти портреты. Портреты, примечательно (зная, что это образы одного и того же человека) несхожие меж собой, однако втуне — вслед скрытому духовному чутью самого художника — близкие к прижизненным изображениям Блока, прежде всего, психологически. Изображениям, далековато друг от друга отстоящим, изрядно друг от друга разнящимся, однако именно этой разницей много о тогдашней русской культуре сказавшим. И оттого смогшим сегодня, в этих портретах состояться как правдивые художественные облики.

Угадчив оказался художник и в стремлении обнаружить роль неодолимо смещающегося времени, рукотворным своим вмешательством менявшего облик поэта; менявшего упорно, глубоко и безвозвратно. Вернее, удалось само живописно ёмкое размышление о времени, одинаково загадочно владеющего и ликом и духом человека-поэта. Размышление, что, вроде бы покорствуя плотной палитре, полнит холст не только сложным, будто прямо на глазах возникающим цветом, но и легко уловимыми зрячей душой оттенками философского отношения художника к своему герою. Как верно предположенное и проницательно угаданное сквозь пословичные потемки чужой души жизнеописание «лица внутреннего человека». Жизнеописание, задуманное и данное художником, как череда обликов личности, неизбывно живущей под давлением. Либо времени, либо души. Человека, беспрестанно (и мучительно) становящегося другим, — другим и плотски и духовно.

И, словно подтверждая это впечатление, вспомнятся вдруг некоторые, идейно и формально совсем разные и в разные годы написанные работы о Блоке. Работы высочайшего исследовательского и филологического достоинства, лежащие в самом центре блоковедческих исканий: осознания идей и представлений о духовной многоликости Блока. Так, П.Громов пишет о личности и поэзии Блока как о хороводе масок и обликов. Д.Максимов о его настойчивом стяжании пути. И, наконец, В.Топоров глубоко и подробно трактует о внутреннем аполлинизме поэта, именно в «Двенадцати» окончательно преодолевшем дионисийские порывы и смятения своей музы.

Между тем и сама затея живописца, и столь нечаянно «дальнозоркое» ее осуществление могут быть обоснованы и объяснены не только обостренно угадчивым чутьем художника или достаточным его историко-литературным знанием, но и — окольно — следующим признанием самого Блока. Признанием, живо иллюстрирующим одну из только что названных идей его поэтической личности и его литературного поведения: «Первым и главным признаком того, что данный писатель не есть величина случайная и временная, является чувство пути. <…> Писатель — растение многолетнее. <…> душа писателя расширяется и развивается периодами, а творения его — только внешние результаты подземного пути». Речь поэтому идет не только о «Двенадцати», но и о вехах, что прошла и сменила душа поэта на пути к этому — по многим признакам музыкальному — сочинению как духовной коде своей жизни. Итогу, что с ошеломляющей исчерпанностью предстал миру в образах этой великой трагической поэмы. Трагической, в числе прочего, и потому, что хотя с ее окончанием высокое напряжение требовательной мысли спало, однако разрешения души от муки так и не случилось. А еще потому, что отношение самого поэта к вихревой, буранной материи поэмы с ее жуткими, не проясненными и по сию пору, смыслами свержения лада жизни и разрушения любви в угоду торжества ненависти, ошеломляющей их смены на тяжкую сумятицу судьбы — отношение это было исступленно противоречивым.

Вот две взаимонеприязненные записи из его записной книжки и из дневника, между которыми меньше месяца. Первая (давно в блоковедении известная): «Что Христос идет перед ними — несомненно. Дело не в том, “достойны ли они его”, а страшно то, что опять Он с ними, и другого пока нет; а надо Другого — ? — Я как-то измучен. Или рожаю, или устал». И вторая: «“Красная гвардия” — “вода” на мельницу христианской церкви (как и сектантство и прочее, усердно гонимое). В этом — ужас (если бы это поняли). В этом — слабость и красной гвардии: дети в железном веке; сиротливая деревянная церковь среди пьяной и похабной ярмарки. <...> Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь “Иисуса Христа”. Но я иногда сам ненавижу этот женственный призрак».

Однако наши портреты воплощают не сами метельные, скоморошно забубенные или безнадежно гибельные образы этого блоковского творения, а двенадцать образов самого Александра Блока. Поэта и свидетеля, идущего о бок с персонажами и, неслучайным прохожим, время от времени среди них мелькающего. Двенадцать несхожих меж собой образов поэта, позади нестройного и, вроде бы, нескладного шествия которых брезжит слоистым светом тот самый «ненавидимый иногда женственный призрак». Двенадцать образов Блока-человека, сказуемых о прерывности и словно бы о невязке, отдельности разных времен роста его жизни. Образов, ясно притом говорящих о боли рождения мысли и слова, о тяготах преодоления кризиса души и кризиса культуры. Иначе говоря, повествующих о разном цвете и разных стадиях того, туго скрученного и петлистого пути, о котором сам он в беседе с Н.А.Павлович говорил, что: «Если рассматривать мое творчество, как спираль, то “Двенадцать” будут на верхнем витке, соответствующем нижнему витку, где “Снежная маска”».

Одним из самых крутых витков этого творческого пути-спирали был и до сих пор остается неуловимо загадочный — так и не давшийся в обман многих соблазнительных толкований — драматично сумятливый, невесело ироничный «Балаганчик». Именно его эмоционально дробное отражение глядит на нас с самого, пожалуй, экспрессивного из двенадцати портретов. Портрета, где, словно наскоро поладив, сшиблись в принужденном, гротескном согласии вечные соперники — неутешно печальный Пьеро и глумливо веселый Арлекин. Портрета, одновременно, скорбного и почти кощунственного, в живописном веществе которого словно бы с лихвой воспроизводятся те самые горячие слова Блока о душе лирического поэта, которые прозвучали чуть выше.

И потому, держа в памяти не только признание Блока о «спиральности» своего поэтическом пути, но и помня о короткой (и красноречивой) связи философии этого пути с его наглядным отражением в изменчивом облике поэта, продолжим вспоминать «Балаганчик». Не забывая, однако, своевременно вглядываться в представленные портреты. Ибо, всматриваясь и вовлекаясь в этот тесно сплетенный портретный круг, вдруг представляешь, что человеческий (то есть, уже от начала — духовный) путь Блока начинается и пролегает все же не от «Снежной маски», а от этой «маленькой трагедии» 1906 года. «Маленькой трагедии», случившейся в «Дырявом Балагане» большого времени. Зато и завершается это восхождение по спирали, в совершенном согласии с признанием поэта, именно «Двенадцатью», в которых, по мысли живописца, всё и сошлось. Слово «всё» здесь значит, что именно в этой поэме совпали, наконец, не только персонажи жизни и персонажи театра времени, но и, немощные сойтись прежде, персонажи души самого поэта

Вспомнив «Балаганчик» в связи с причудливо белым, «пьеро-арлекинским» портретом Блока, созданным художником, попробуем сопоставить судьбы персонажей этой причудливой пьесы с жизнью героев «Двенадцати». Той обрывочной жизни, что мелькнула, да так и пропала в наволочи пурги и метели. Жизни, увести которую от последней погибели пытался, как, впрочем, и по сию пору все пытается Иисус Христос. Пытается, продолжая упорствовать в добре и любви, не глядя на то, что вожатым и ловцом человеков остается сплошь да рядом не Он, а тот самый, что в знаменитой блоковской записи 18-го года нерешительно назван именем «Другой».

О том, что значил «Балаганчик» для лирического героя Блока (иным словом, для глубоко личной, потаенной доли души самого поэта), сам он написал в «Предисловии к сборнику “Лирические драмы”»: «Все три драмы связаны между собою единством основного типа и его стремлений. Каррикатурно (так в подлиннике. — В.Х.) неудачливый Пьеро в “Балаганчике”, нравственно слабый Поэт в “Короле на площади”, и другой Поэт <…>, захмелевший и прозевавший свою мечту, в “Незнакомке” — все это как бы разные стороны души одного человека; также одинаковы стремления этих трех: все они ищут жизни прекрасной, свободной <…>, которая одна может свалить с их слабых плеч <…> бремя лирических сомнений <…> и разогнать назойливых и призрачных двойников. <…> Сверх того, все три драмы объединены насмешливым тоном, <…> тою “трансцендентальной” иронией, о которой говорили романтики». Здесь, пожалуй, стоит приметить, что этот самый «насмешливый тон» и, особенно, та самая «ирония, о которой говорили романтики», и стали тем прибежищем (если не долговременным пристанищем), которое до поры до времени спасало поэта от чувствительных уколов общества, улицы и жизни. Порой усмешливая, порой злая ирония, полагаясь на подмогу которой, он пытался совладать с трагизмом жизни. Но не смог. Хотя, как помним, и посвятил иронии эмоционально сильную, искренне едкой мысли, статью, напечатанную в 1908 году в газете «Речь».

И кажется, что именно в «Балаганчике» ирония как необходимо вынужденное снаряжение ума и как внутренне досадное, но неотвязное явление души Блока впервые выразилось не только обдуманно, но и свободно. И где игра иронии, сквозь которую, вместе с тем, различимо пробивается трагическая растерянность — пролог того рассеяния и размета, что спустя лишь десяток лет всерьез настигнет ее устроителей и участников уже в «Двенадцати». Ибо, вместе с мелькающим временем, разноголосое, но стройное лирико-ироническое представление «Балаганчика» в «Двенадцати» стремительно раскалывается на куски, полнясь лихими частушечными кликами и всхлипами грубого площадного, всенародного трагифарса.

Иначе говоря, продолжая жить, мистический дух балагана в «Двенадцати» искажается и, разрываясь на клочки главок, необратимо перерождается. И, замещаясь духом смятения и распада, снижается не в смеховую иронию, а в жутковатую игру плоти, мятежа и хаоса. При этом из него почти исчезает и столь присущая «Балаганчику» изрядная толика литературной и философской пародии. И, наоборот, прибывает пародии уличной: злой и беспощадно скоморошьей. Прибывает, в том числе, и в своеобычном, фольклорном образе Христа, возникающего в клубах метели, словно пришедшим не со страниц Евангелия, а из бесхитростно немудреных «Народных русских легенд» Афанасьева. Примечательно неизбывной оказывается в обоих случаях заглавная, ведущая роль ветра, такие состояния метящего; в пьесе, повторим, ветра лишь как «некоего» экзальтированного состояния, как предвестника события, мистически грядущего. В поэме же — неподдельного, злого ветра как события уже грянувшего, уже наступившего. Его стихии, повсюду и вовсю безжалостно гуляющей. Стихии, что, гибельно громыхающим шарабаном неостановимо покатившись из Петербурга по всей России, уже вскоре обернулась топчущим всякую жизнь нашествием разбушевавшейся плоти. Нашествием выросшей из посеянного ветра бури, жертвами которой уже невдолге станут сметенные в смерть персонажи и «Балаганчика», и, паче всякого чаяния, «Двенадцати». Что, собственно, их и уравняет: в жизни, во времени и в искусстве. Уравняет, в частности, и в тех двух наших портретах Блока, о которых — как наглядном художественном примере итогов такого смятения — было упомянуто выше.

Вглядимся поэтому в эти наши портреты не вскользь: они того достойны. Достойны, прежде всего, как живописные преображения обреченно меняющегося под ветром и снежной метелью облика человека. В нашем случае, меняющегося под кистью художника, облика человека — Блока.

Тщательно выведанную и обоснованно воплощенную А.Масловым многоликость Блока-человека и Блока-поэта вынудило трудное, не по годам чуткое, раннее взросление поэта. Придав этой уже безвозвратно зрелой многоликости почти чеканное разнообразие отдельных, завершенных в себе лиц. Породила ее и та ранняя, редкого доверия себе, поэтическая зрелость, что принесла Блоку не только духовные радости, но и душевные невзгоды. И вот душа не выдержала: и оторопела, опешила под гнетом времени, в одночасье обернувшегося разрухой безвременья. Безвременья, завершением которого для Блока оказалось изнеможение от жизни и ранняя смерть. «В последний год жизни Блок очень постарел, но особенным образом: он ссохся, как ссыхаются вянущие розы». Так с изысканно холодной скорбью (и поэтически рискованно) свидетельствовала об этом Ахматова.

В своих двенадцати портретах художник смог осуществить трудное, но, как кажется, плодотворное намерение мысли — разглядеть многоликость Блока пристально философски, внять ей как особенной черте его личности и дарования, представив воочию его движущийся во времени и в духе образ. Внять как особенному свойству его, почти болезненно чувствительной ко многим внутренним творческим рождениям, отзывчивой личности. Личности, как ни парадоксально, странно цельной, однако всегда глубоко и органично переживавшей частые драматические сколы и трещины как сокровенной, так и откровенной своей жизни. Личности, что впитывала и числила такие сколы так же глубоко, как и разные — вплоть до трагически меж собой несхожих — периоды и вехи своего пути. Отсюда и поразительные — вместе с переменами в душе и творчестве — перемены в лице. Оттого это не новая маска, не всегда уместная или не вовремя являющаяся, а предельно полное воплощение нового или, вернее, обновленного порой до неузнаваемости, жизненного и литературного поведения. Такие изменения и обновления ясно видны во всех двенадцати портретах, сработанных художником. Но на явную, сразу бросающуюся в глаза, особицу, в двух намеренно лишенных гротескных черт, внезапно светлых и не искаженных внутренними борениями, образах. Светлых, правда, тоже совсем по-разному. Ибо происхождением они из непохожих времен. Если первый (хронологически это время студентства) светел светом еще не надтреснутой надежды и молодого вдохновения, то другой (хронологически — времени уже пореволюционного) просветлен светом одоленных надежд, страха и упований, одухотворен смирением перед пережитым и уже внявший инобытию. И потому вдохновение в этом, сполна претерпевшем страдания и разочарования лице уже устойчиво, зрело и покойно.

От редакции. По окончании выставки автор 12 портретов А.Блока Анатолий Маслов передал свои работы на вечное хранение Музею-заповеднику А.А.Блока «Шахматово».


Время «Музыки революции» Время детского рукописного журнала «Корабль» Время войны, душевной тягости и возобновлённого дневника Время «Незнакомки» Время стихотворения «По вечерам, над ресторанами» Время Поэта, навсегда воплотившего русскую смуту в чистейшее русское Слово Время «Скифов» Блок и Че Гевара Время стихотворения «Пушкинскому Дому» Время «Балаганчика» Время «Стихов о Прекрасной Даме» Время лирики «Соловьиного сада» и трагедийности «Возмездия» Мойка. Конюшенный двор. 1974 Нева. Исаакий. 1976

 
Редакционный портфель | Указатели имён и статей | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2017) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - webgears.ru